— Это как же, — забеспокоился Палыч, — как? А знак почетный за что дали?
Кочетков отмахнулся неуверенно.
— Пять лет без замечаний отработано — и весь подвиг. Преувеличиваете вы трудности, отец, говорю же, время другое.
— Время, говоришь, другое? Так есть же суть, которая в корнях, которая в молоке матери твоей, в самой земле нашей! И ты это охранять поставлен! С тебя народ востребует, если что не так: и храбрость, и отвагу, и жизнь. Присягу давал? А ты что… рутина, контора.
— Ой, да не то вы говорите, — досадливо поморщился Кочетков, не на шутку задетый словами старика. — Зачем лишнее-то? Конечно, всякие высокие качества необходимы, но они, по-моему, реального применения уже не найдут. Цивилизация! К двухтысячному году подходим.
— Нет, Ванюша, ох, не то ты говоришь! Я же тебя каждый вечер, как сына, с тревогой ждал, как мол, там… А ты — канцелярский работник… Дай-ка, — Палыч сердито вырвал сверток…
Кочетков хлопнул за собой дверью.
В эту ночь ему не спалось. Он ворочался, вставал, уходил на кухню, где вяло смолил «Приму». И было на душе неуютно и зябко.
Два дня Кочетков, проходя мимо знакомой скамейки, думал, что надо бы зайти к Палычу и не решался. На третий собрался, но на полпути с работы в 18.00 (он почему-то запомнил время с точностью до минуты) увидел, как во дворе Семушкиных, ступая босыми ногами по неплотному снегу-первенцу, прижимая к груди малышку, пятится к воротам женщина, простоволосая, в легком платье, а за ней, боком, голова к плечу — сам Семушкин, давно и верно спивающийся мужик. В руках у него тускло и беспощадно приседало и кралось к беззащитной, объятой ужасом женщине настороженным слепым зрачком длинное жало тридцать второго калибра.
Кочеткову сразу сделалось холодно и невесомо. Подумалось, что такого не может быть, что это ему кажется, да и не он сам готовится или уже готов к тому единственному, что должен сделать. Сердце застучало гулким перебоем. Рядом предлагающе и пустынно темнел переулок. Кочетков спокойно, на удивление спокойно рассчитывал, сможет ли он пробежать двадцать метров, перескочить забор и выбить ружье до выстрела у охваченного белой горячкой Семушкина, повторявшего одну и ту же фразу. Вдиралась она в морозный воздух по-птичьему картаво, чужеродно: «Пр-ри-говор-р, р-рас-тр-трел, п-р-р-риговор-р-р-р»…
Кочетков успел еще скинуть шинель, чтобы не путалась под ногами, успел преодолеть неслышно, крадучись эти двадцать метров, успел даже, неизвестно к чему, глянуть на часы — 18.08, когда сухо и неотвратимо щелкнул взводимый курок, взметнулась отчаянным криком Семушкина, зашлась, захлебываясь, дочка. И тогда, понимая, что опаздывает, хрипло и яростно Кочетков окликнул Семушкина, отвлек на себя его внимание. Перекидывая молодое свое тело через занозистый шаткий забор, подумал: если Семушкин станет целиться, можно будет дотянуться до ствола и остаться живым.