Светлый фон

Согласно замыслу Фальконета, памятник Петру Великому изображает основателя империи благословляющим свою страну и свой народ. Но не эту аллегорию увидел Пушкин в знаменитой статуе:

Медный Всадник уничтожил Евгения, но еще неизвестно, к каким результатам приведет в будущем это столкновение Россию. Евгений вовсе не так ничтожен, как это может показаться с первого взгляда. Медный Всадник вынужден считаться с ним, вынужден вступить с ним в единоборство, а это значит, что если историческая необходимость в данный момент на стороне Медного Всадника, то и Евгений в своем бунте также прав. Евгений носит в себе черты идеала самого Пушкина. Но восстание Евгения не оправдано наличием сил на его стороне, оно при данных исторических условиях безумство— и вот возмездие. «Медный всадник» – не аллегория. Это гениальнейшее произведение Пушкина не является зашифрованным от цензуры описанием какого-нибудь определенного исторического события, восстания декабристов, например, как полагает тов. Благой. События поэмы имеют не иносказательный, а прямой смысл. Пушкин тщательно позаботился о том, чтобы сверхиндивидуальная грандиозность сюжета получила не аллегорическую, а строго реалистическую мотивировку. Спор Евгения с истуканом, паническое бегство его от медного грохота погони вполне естественно объясняются бредом безумца. В то же время безумие Евгения не «прием», искусственно разрешающий задачу. Гениальность не нуждается в формалистических трюках, в безвкусных выдумках литературщины. В совершенных произведениях искусства все средства естественны, осмысленны, экономны, строго подчинены плану целого. Евгений безумен не для того, чтобы Пушкин мог объяснить великолепный и леденящий галоп бронзового кумира по улицам основанной им столицы. Евгений безумен, потому что не безумец не посмел бы вступить в единоборство с исполином, гордо и властно возвышающимся над уровнем обыкновенного человеческого роста. Конкретный характер столкновения безумного героя с Медным Всадником, как он дан в поэме, с принудительной неизбежностью, естественно, реалистически вытекает из замысла поэта, из противопоставления двух совершенно несоизмеримых по силе, но равно правых сторон.

Идея «Медного всадника» вытекла из длительных и упорных раздумий Пушкина над судьбой протестующего гуманного личного начала, осмелившегося, несмотря на свою слабость, подняться против всесильной власти существующего. Радищев осужден Пушкиным, но и оправдан. Радищев «самоотвержен» и «рыцарски совестлив», он гуманен, человечен, самостоятелен, но бессилен; правительство и законы суровы, бесчеловечны, у них медное сердце, их нельзя тронуть призывом к человечности, как нельзя вышибить слезу из глаз металлического истукана, но они всесильны; возмездие обрушится на правую голову Радищева – полагает Пушкин – с неизбежностью и справедливостью исторической необходимости. «Если мысленно перенесемся мы к 1791 году, – рассуждает поэт о Радищеве, – если вспомним тогдашние политические обстоятельства, если представим себе силу нашего правительства, наши законы, не изменившиеся со времен Петра I, их строгость, в то время еще не смягченную двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество; если подумаем: какие суровые люди окружали еще престол Екатерины, то преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего. Мелкий чиновник, человек без всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Екатерины! И заметьте: заговорщик надеется на соединенные силы своих товарищей; член тайного общества, в случае неудачи, или готовится изветом заслужить себе помилование, или, смотря на многочисленность своих соумышленников, полагается на безнаказанность. Но Радищев один. У него нет ни товарищей, ни соумышленников. В случае неуспеха, – а какого успеха может он ожидать? – он один отвечает за все, он один представляется жертвой закону. Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением., ничем не извиняемым, а «Путешествие в Москву» весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарской совестливостью».

Разве не так же охарактеризовано Пушкиным безумство декабристов в их столкновении с совокупными силами самодержавного режима в приведенном уже нами выше высказывании из записки «О народном воспитаньи»?

Просвещенный разум Пушкина проник в подлинный трагический конфликт его времени. Трагический конфликт Пушкина носит строго классический характер. К нему вполне применимо следующее определение Плеханова, опирающегося на понимание трагического Белинским и Гегелем:

«Историческое движение нередко представляет нам зрелище враждебного столкновения двух правовых принципов. Одно право есть божественное право существующего общественного порядка, установившихся нравственных отношений; другое – есть столь же божественное право самосознания, науки, субъективной свободы. Их столкновение есть трагедия в полном смысле этого слова, трагедия, в которой есть погибающие, но нет виноватых, каждая сторона права по-своему». (Плеханов, том X, стр. 210.)

Трагедия требует искупительных жертв. Зачинатели в трагедии наказываются гибелью. Пушкин это понял слишком хорошо – не из отвлеченного представления о существе трагедии, а из пристального изучения конкретного исторического конфликта в современной ему России.

Пушкин не был борцом. Он распространял свои идеалы силою своей поэзии и этим сыграл огромную роль не только в русской литературе, но и в русской истории вообще. Однако, Пушкин субъективно еще меньше мог рассчитывать на победу, чем декабристы. В неизбежном столкновении гения, поднявшегося над уровнем своего времени, с условиями времени он стоял беззащитен и один. Пушкин осудил александровско-аракчеевскую и николаевскую действительность, но он не нашел опирающегося на созревшую историческую силу антагониста осужденной действительности. Пушкин не мог целиком сочувствовать героям, которых он противопоставлял осужденному им строю. Ни Кавказского Пленника, ни Алеко, ни Евгения Онегина, ни тем более Ленского Пушкин не мог воспринять как силу, могущую и имеющую право противостоять самодержавно-дворянской России. Разгром декабристов, их бессилие Пушкин видел и осознал. Бессилие и ничтожность Пушкин сознательно внес в характеристику Евгения из «Медного всадника».

 

 

 

Московская площадь Пушкина украшена к скорбной дате 100-летия гибели поэта

 

Это обозначает, что Пушкин в своей критике дворянско-самодержавной России еще не перешел на сторону другого класса, не перешел, потому что не видел его. Где было искать ему этот класс в тогдашних условиях, когда николаевская монархия не встречала никакого видимого отпора и тогда, когда она давила весь народ, и тогда, когда она совала свою грязную лапу в интимную жизнь самого Пушкина. Тем более должны мы удивляться гению Пушкина, что он в изображении конфликта между стремлением к независимости личности и общественно-политическим строем своего времени подошел к теме мятежа – и личного и народного. С поразительным постоянством и с никогда не ослабевающей заинтересованностью Пушкин следит за фактами не только личного бунта, но и народных восстаний – в творчестве, в теоретических набросках, в письмах. При этом обнаруживается замечательное обстоятельство: Пушкин, живший под неизгладимым для него впечатлением разгрома декабристов, дружески близкий с участниками заговора, сохранивший к ним привязанность до конца жизни, главное внимание уделяет фактам крестьянских восстаний. Запомним это, – это еще пригодится нам для понимания роли Пушкина.

В исторических условиях, в которых жил Пушкин, он не знал победившего народного восстания, да и не мог желать его знать. Сохранившаяся еще у него связь с дворянским укладом жизни, политическая выучка, материальные интересы заставляли его бояться крестьянской революции. Интересы разума, просвещения должны были бы пострадать, мнилось ему, в случае победы «русского бунта, бессмысленного и беспощадного».

Тем самым противоречие между стремлением к независимости и силой существующих обстоятельств оставалось для Пушкина неразрешимым. Отрешиться от себя самого он не мог, а стремление к независимости творчества и жизни было принадлежностью самой личности Пушкина. Самодержавно-крепостническая Россия не могла гарантировать своему гениальнейшему сыну хотя бы одному ему принадлежащей частной жизни, даже тогда, когда Пушкин старался всемерно соблюдать лояльность верноподданного, насколько это было совместимо с чувством собственного достоинства. Роковая катастрофа становилась все более и более неизбежной. Жизнь готовила Пушкину не случайную смерть от тривиальной светской дуэли, а исторически обусловленную неизбежную гибель. Силы реакции – и правительственной и общественной – объединились для того, чтобы убить поэта, именем которого будут гордиться и русский народ, и всё человечество.

Искусство и общество

Противоречия жизни и мировоззрения Пушкина отразились в его взглядах на сущность искусства и назначение поэта. С одной стороны, Пушкин – глубоко народный писатель, гений его выработал поэтические средства, при помощи которых можно было творить для всех, потрясая сердца с неведомою раньше силой, а с другой – Пушкин пришел к точке зрения чистого искусства, к сознанию, что писать надо не для других, а для себя одного.