Ода исключает постоянный труд, без коего нет истинно великого.
Восторг есть напряженное состояние единого воображения, вдохновение может быть без восторга, а восторг без вдохновения».
Простота, по Пушкину, достигается обращением к народности в соединении с образованием, с наиболее прогрессивным для данной эпохи мировоззрением и чувством меры, умением: охватить взглядом1 целое, соразмерить части на основе единого, все уравновешивающего плана. Обращение к истокам! народности, к фольклору, к языку народа избавляет от напыщенности, изысканности и фокусничанья интеллигента, связанного только с узким кругом господствующих классов, заставляет писать общедоступно и общезначимо, ориентирует на массы и ведет к созданию художественных ценностей, имеющих объективное, а не субъективное значение. Прогрессивное мировоззрение избавляет от своеобразного хвостизма, свойственного лженародным писателям, таскающим в строку не только чистое золото народной речи, но и засоряющий ее мусор, равняющим литературу не по передовым идеалам, выработанным лучшими представителями народа, а по предрассудкам масс, результату невежества., угнетения, национализма. Чувство меры, соподчиненность частей целому ведет к художественному совершенству, облегчает пластическое выявление идеи произведения. Теория стиля оставлена Пушкиным в разработанном виде. Она облачена только не в форму ученого трактата, а в форму кратких и ясных афоризмов. Она до сих пор имеет огромное значение и для русских, и для других народов. Содержательная простота пушкинского стиля бывала не по плечу не только русским мастерам. Андре Жид, исследовав переводы произведений нашего поэта, сделанные Мериме, приходит к следующему выводу: «Лишь по сравнению с напыщенным стилем писателей этой эпохи стиль Мериме может казаться нам столь простым. Наоборот, ясность Пушкина его стесняет». («Литературная газета, 5 июня 1936 года.)
Пушкин осознанно создавал искусство, доступное всем, обращенное к народу. Был период, когда Пушкин не отрицал общественной направленности своего творчества. Все стихотворения, проникнутые духом декабристской революционности, обращены к другим, исполнены духа прозелитизма; они обличают и вербуют.
Пушкин взывает:
Муза свободы нуждается в толпах, которые внимали бы ей, которые воодушевлялись бы ее словами и шли бы в дело вослед ее призывам. В литературных боях с шишковистами, имевших не только литературное, но и общественно-прогрессивное значение, Пушкин призывал своих друзей разить варваров кровавыми стихами. Пушкин скорбел тогда о том, что в его поэзии нет достаточной гражданской силы:
Уж перед самой смертью в «Памятнике» Пушкин с гордостью и удовлетворением предвидит, что к поэзии его не зарастет народная тропа. У Пушкина живо было сознание, что он творит для народа, для мира, для масс. Поэт радуется, что он будет любезен народу; права свои на бессмертие он видит не только в поэтических качествах своих творений, но и в чисто гражданских их достоинствах:
Такими достоинствами поэзии мог гордиться не только Пушкин, но и Некрасов.
В то же время «Памятник» оканчивается четверостишием, отражающим взгляд на искусство, как на нечто независимое от земных интересов:
Перед нами видимое противоречие, результат тех мучительных противоречий, которые навалились на беззащитного гения и привели его к гибели. Пушкин создал народное искусство, обращенное к народу, доступное народу, которое народ должен был ценить и за гражданские его мотивы, и в то же время Пушкин полагал, что писать нужно, слушаясь только божьего веления и только для себя. «В других землях писатели пишут или для толпы, или для малого числа. У нас последнее невозможно, должно писать для самого себя».
Первоначально отношение к искусству как к самоцели, было у Пушкина родом проявления его жизненного идеала, как частного идеала. Подобно тому, как в жизни вообще он предпочитал радости частной жизни – любовь, дружбу, пиры, восторги познания и поэзии – служебным успехам’, военной славе, законам света, так и в поэзии Пушкин творил беспечно, «из вдохновенья, не из славы», не оглядываясь на требования общества и – суждения его заправил. Как опоэтизированный ночной гондольер,
Однако, вместе с ростом конфликта Пушкина с обществом, росло и углублялось у него противопоставление поэзии и житейских интересов «черни». Попытка примириться с Николаем, политическое признание сил и прав самодержавия не ослабили, а, наоборот, усилили это противопоставление: болезненней чувствовалось посягательство на независимость творчества, от близкого соприкосновения острей чувствовалась разница между подневольным человеком, пленником режима, и толпой корыстных и злых холопов, рабов-энтузиастов. К тому же царь давал произведения Пушкина на рецензированье Бенкендорфам и Булгариным и отзывы последних преподносил в виде своей монаршей воли. Да и его собственные отзывы были разновидностью того же самого вкуса и тех же самых требований. Естественно., что Пушкин стал думать:
Пропасть между поэзией и жизнью растет в представлении Пушкина. Противоположность суетной ежедневности и вдохновенья является, однако, антитезой не природы поэта и природы обыкновенных людей, а антитезой света, общества и поэта, как носителя высоких идеалов, этому обществу недоступных:
Стихотворение «Поэт», откуда взяты приведенные четыре строки, носит, как и все в лирике Пушкина, не отвлеченный характер. Оно содержит в себе изображение поэтически обобщенной конкретной действительности. Пушкина насильно тянули в забавы мира, – разряженный, надушенный этот мир был сборищем злодеев и сплетников, между которым и поэзией Пушкина и в самом деле не было ничего общего. Ценители прекрасного были или молодые вертопрахи, или еще хуже – бездарное правящее дворянство. Пушкин в «Моих замечаниях об русском театре» прекрасно охарактеризовал эту публику:
«Значительная часть нашего партера (т. е. кресел) слишком занята судьбою Европы и Отечества, слишком утомлена трудами, слишком глубокомысленна, слишком важна, слишком осторожна в изъявлении душевных движений, дабы принимать какое-нибудь участие в достоинстве драматического искусства (к тому же русского). И если в половине седьмого часу одни и те же лица являются из казарм и совета занять первые ряды кресел, то это более для них условный этикет, нежели приятное отдохновение. Ни в каком случае невозможно требовать от холодной их рассеянности здравых понятий и суждений, и того менее – движения какого-нибудь чувства. Следовательно, они служат только почтенным украшением Большого каменного театра, но вовсе не принадлежат ни к толпе любителей, ни к числу просвещенных или пристрастных судей.
Еще одно замечание. Сии великие люди нашего времени, носящие на лице своем однообразную печать скуки, спеси, забот и глупости, неразлучных с образом их занятий, сии всегдашние передовые зрители, нахмуренные в комедиях, зевающие в трагедиях, дремлющие в операх, внимательные, может быть, в одних только /балетах, не должны ль необходимо охлаждать игру самых ревностных наших артистов и наводить лень и томность на их души, если природа одарила их душою?»
Эта же публика выступала в роли ценительницы произведений Пушкина. Естественно, что поэт ненавидел ее. Он бежал от нее, от требований Николая, от ограниченности любимой жены в единственное свое убежище— под сень чистого искусства, искусства для искусства. Теория чистого искусства является у Пушкина оборотной стороной его критики николаевской действительности. «Чернь» не только или, может быть, не столько манифест чистого искусства, сколько сатира на современное ему общество, сатира ювеналовой силы. Пушкин, не раз мечтавший о сатирической музе, обрел здесь ее бичи и скорпионы. Пушкин сам осознавал обличительный характер «Черни». Сохранился следующий рассказ Шевырева: «Пушкин терпеть не мог, когда с ним говорили о стихах его и просили что-нибудь прочесть в большом свете. У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, что-нибудь прочесть.
В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить».
И в самом деле, сколько в этом стихотворении негодованья, презренья, осужденья, злобы!
Каждое слово как проклятие, каждое слово как пощечина! Куда уж было обращаться к этой аудитории с уроками морали и поэзии. Не только не поймут, но заулюлюкают, затравят, – да и затравили. «Чернь» требует, чтобы поэт давал уроки ближнему, и сама подсовывает шпаргалки этих уроков – прописи холопства, пресмыкательства, разврата, бесчестности, безличности. Для света, для дворянства нельзя было писать; разночинец преобладал еще почтительно-верноподданнического толка; народ, то есть крестьянство, был неграмотен, забит— ему было не до поэзии: Пушкин создавал бессмертные вещи, а о нем писали: «совершенное падение, chute complete». Ничего другого не оставалось Пушкину, как провозгласить: