Он это понял. Его кадык дёрнулся. Платок у носа задрожал в трясущейся руке.
— Десятник… — прошептал он, и голос его сел. — Ты… вы молодцы… я донесу о тебе наверх… государь службу отметит…
Я молчал. Слова были не нужны. Слова обесценились этой ночью.
Во рту скопилась вязкая, солёная жижа — кровь из разбитой губы, гарь, пыль.
Я медленно, демонстративно набрал воздуха в грудь. И смачно, с оттягом, сплюнул прямо под ноги его начищенным сапогам. Бурый плевок шлепнулся на чистое дерево в сантиметре от его носка.
Это был не просто жест. Это была печать.
Я развернулся к нему спиной, не проронив ни звука. Словно передо мной было пустое место. Или куча навоза, с которой не разговаривают.
Ко мне, хромая, ковылял Прохор. Его фартук можно было выжимать, но в руках он уже держал чистые тряпки и какой-то горшок с мазью. Вид у него был измотанный, но деловой. Глаза ясные, трезвые.
— Семён, — он перехватил мой взгляд, и я замер, боясь услышать худшее.
— Говори, — каркнул я. Голосовые связки саднили, словно я глотал битое стекло.
— Живая, — выдохнул коновал, и у меня подогнулись колени от облегчения. — Белла живая. Рана дрянная, глубокая, крови много вышло, но до жилы главной не достало. Я зашил. Крепко зашил, как мешок. Спиртом промыл, мхом обложил. Будет жить. Шрам останется, конечно, но… от этого только краше, по-боевому.
Я закрыл глаза и глубоко выдохнул, чувствуя, как внутри разжимается ледяная пружина. Жива. Мой главный актив в этом безумном мире не списан.
— Что с Митяем? — спросил я, открывая глаза.
— Хуже, — Прохор помрачнел. — Плечо разворочено сильно, кость задета. Рукой владеть вряд ли будет как раньше. Но горячка пока не бьёт. Крепкий он, жилистый. Если зараза не пойдёт — выкарабкается.
— Хорошо. Делай что нужно. Все травы, все запасы — в дело. Ничего не жалеть.
И тут краем глаза я заметил движение в боковой щели между уцелевшими бараками.
Оттуда, отряхиваясь, как ни в чем не бывало, вылезал Григорий.
На нём не было ни царапины. Ни капли крови. Только пыль да сажа, которой он, видимо, специально измазался для маскировки. Он огляделся по сторонам своими бегающими глазками, оценил обстановку — мёртвого сотника, трусящего атамана, мрачных победителей — и мгновенно, с ловкостью флюгера со стажем, принял решение.
Он стянул шапку, сделал скорбное лицо и, воздев руки к небу, завопил дурным голосом:
— Ох, беда-то какая! Ох, батю нашего погубили басурмане проклятые! Вечная память герою! За нас живот положил! Но мы отомстили! Мы им показали казацкую удаль! Орлы! Победители!
Он семенил к телу Тихона Петровича, стараясь держаться подальше от меня и Бугая, и голосил, как опытная плакальщица на окладе.
— Слава героям! Слава нам!
Меня передёрнуло от омерзения. Крыса выжила. Крыса снова мимикрирует. Вчера он резал глотки раненым ради пояса, прикрывался юнцами, а сегодня он — первый скорбящий и патриот.
Моя рука сама потянулась к рукояти сабли. Убить его сейчас. Просто подойти и снести башку. Никто и слова не скажет. Спишем на боевой аффект.
Но я посмотрел на свои руки. Они дрожали. Сил не было даже на то, чтобы поднять клинок. Напряжение отхлынуло, оставив после себя свинцовую тяжесть.
— «Не сегодня, гнида», — подумал я, мысленно ставя жирную галочку в своём внутреннем планировщике задач. — «Не сегодня. Но твой счётчик включён».
Я отвернулся от него. Сейчас было дело поважнее.
— Подъём! — скомандовал я, и мой голос, хоть и хриплый, разнёсся над плацем властно. — Хватит сопли жевать. Мёртвые сраму не имут, а живым надо работать, чтобы зараза не пошла.
Я указал на вал из тел янычар и сказал предварительно:
— Этих — в ров. Дальний ров. Глубоко. Засыпать землей. Чтобы ни одна собака не отрыла.
Потом я перевёл взгляд на наших. На Тихона Петровича, на Степана, на Федьку.
— А наших… Наших обмыть. И готовить к отпеванию. Всех. Достойно.
Рутина смерти вступала в свои права. Битва закончилась. Начиналась работа могильщиков. Острог выстоял, но цена за аренду жизни в этом веке оказалась непомерно высокой.
* * *
Однако, в любом большом деле есть одна железная привычка: когда всё летит к чертям, люди всё равно собираются поговорить. Без этого никак. Неважно, что именно развалилось — план, стены или полмира вокруг. Сначала хаос, потом обязательно — разговор. Чтобы выдохнуть, пересчитать потери и остатки, и сделать вид, что дальше будет порядок. Наш «порядок» выглядел так, словно здесь пробежалось стадо бешеных ящеров.
Мы собрались на «планёрку» у повреждённой битвой избы сотника.
Филипп Карлович Орловский-Блюминг умудрился где-то найти чистый платок взамен того, что, видимо, испачкал страхом, и теперь нервно промакивал им лоб. Вокруг него жались уцелевшие рейтары из личной охраны — Андрей и ещё несколько парней с бегающими глазами. Они старательно смотрели поверх голов казаков, делая вид, что их здесь нет.
Напротив них полукругом стояли мы.
Я, Бугай, Захар, Остап, Прохор. Рядом — ротмистр фон Визин, раненый медведь, опирающийся на обломок алебарды, подобранный в развалинах, вместо трости. Слева от него — Максим Трофимович. На долгие часы он выпал из моего поля зрения, увязнув в другой стороне острога, где бой был не менее зверским, а затем и с разбором хаоса там же. Я знал лишь одно: там, где стоял Максим Трофимович и его казаки, врагам приходилось тяжело. И вот теперь он снова был здесь. Стоял рядом с нами — измазанный сажей и кровью, потрёпанный, уставший до пустоты, но живой. Прошедший свой кусок ада и вышедший из него на ногах.
За нашими спинами угрюмо молчала толпа выживших — казаки и рейтары. И тоже, как и все вокруг, чёрные от копоти, в крови — своей и чужой, в рваных, порезанных зипунах и кирасах.
Это было не построение. Это было противостояние.
Орловский прочистил горло. Звук получился жалким, писклявым, совсем не подходящим для момента.
— Люди добрые! Служилые… — начал он, стараясь придать голосу твёрдость, но выходило так, словно он извинялся за то, что наступил кому-то на ногу в трамвае. — Казаки! Рейтары! Мы… кхм… понесли тяжкие утраты, но враг отброшен ценой большой крови. Теперь наша задача — восстановить порядок в остроге. Немедленно.
Он обвёл нас взглядом, ища поддержки. Не нашёл. Встретил только десятки глаз, в которых читалась усталость пополам с ненавистью.
— Я приказываю, — голос его чуть окреп, когда он перешёл на привычный чиновничий язык, — начать разбор завалов. Собрать трофейное оружие и сдать в острожную казну для описи. Рейтарам — усилить караулы, отдыхая посменно. А покойного сотника Тихона Петровича… — он поморщился, кивнув в сторону, где лежало тело Тихона Петровича, накрытое попоной, — предать земле по чину, но без лишних проволочек. Время военное.
Он говорил правильные вещи. Бюрократически верные. Но он не чувствовал «комнату». Он пытался управлять людьми, которые только что вернулись из ада, методами циркуляра из Министерства культуры.
— Нас мало осталось. Сильно меньше, чем было. Поэтому назначаю Максима Трофимовича временно командовать сборной сотней, — продолжил Орловский. — И низкий поклон Карлу Ивановичу и рейтарам за подмогу от нас всех.
Здесь Орловский нарочито заискивал перед фон Визиным, пытаясь заручиться его поддержкой в ситуации, когда его вокруг презирали почти все.
— Да пóлно вам, рады помочь, — хладнокровно молвил ротмистр. — А в заместители Максиму Трофимовичу, для укрепления боевого порядка, я настоятельно советую присмотреться к Семёну. Он был правой рукой у Тихона, дело знает. Он людей от мора уберёг. Он ежи поставил. Он лагерь вражий подорвал. И он, чёрт возьми, дрался в проломе плечом к плечу со мной и покойным Тихоном.
— В заместители? — карикатурно скривился Орловский, глянув в мою сторону, словно засунул в рот дольку лимона. Но перечить Карлу Ивановичу было не в его интересах. — Хммм… Ладно. Пусть будет так.
В этот момент Остап молча развернулся и пошёл к руинам, туда, где погиб Тихон Петрович. Через минуту он вернулся.
В руках он нёс пернач.
Символ власти сотника. Короткая, увесистая булава с рёбрами-перьями. Старая, почерневшая от времени сталь. Рукоять была обмотана кожей, и повсюду на булаве была кровь.
Остап подошёл ко мне. В его глазах стояли слёзы, но взгляд оставался твёрдым.
— Держи, Семён, — сказал он просто. — Батин. Теперь по праву твой. В особом порядке…
Он не стал договаривать и просто протянул мне оружие.
Я посмотрел на пернач.
В моём прошлом мире знаком признания был приказ по компании, грамота, премия или новый оклад. Иногда — отдельный просторный кабинет. Здесь знаком принятой власти был кусок железа, покрытый царапинами, вмятинами и кровью.
Я протянул руку. Пальцы сомкнулись на рукояти.
Это был стальной вес ответственности. Вес жизней, которые висели на мне, как гири. Вес решений, каждое из которых могло обернуться смертью для кого-то из этих людей. Впрочем, всё это за время жизни в XVII веке стало для меня уже привычным, но теперь оно словно получило официальное подтверждение — более высокий и уже неотвратимый уровень.
Я уверенно поднял пернач.
Орловский отвёл глаза, не выдержав моего взгляда. Григорий на задворках и вовсе попытался слиться с пейзажем, прячась за спины рейтар.
Я посмотрел на Максима Трофимовича. Затем я обвёл взглядом своих.
Бугая, похожего на расколовшуюся скалу. Захара с железной рукой и безумными глазами. Никифора, вытирающего нож о штанину. Прохора, у которого руки дрожали от перенапряжения после ночи у операционного стола.