– П-пусти, – шепчет.
– П-пусти, – шепчет.
– Теперь никогда…
– Теперь никогда…
Он целует, гладит, трогает. Ей неприятны эти прикосновения. Она рвется, но разве есть кто, сильнее Ойвы? Не отпустит он свое.
Он целует, гладит, трогает. Ей неприятны эти прикосновения. Она рвется, но разве есть кто, сильнее Ойвы? Не отпустит он свое.
– Я тебя привез… сюда привез… любую мог взять, но выбрал тебя. Только тебя…
– Я тебя привез… сюда привез… любую мог взять, но выбрал тебя. Только тебя…
Его шепот причиняет боль. В темноте слез не видать.
Его шепот причиняет боль. В темноте слез не видать.
– Пусти!
– Пусти!
– Тише, тише… – широкая рука зажимает рот.
– Тише, тише… – широкая рука зажимает рот.
Это уже не Ойва. Чужак. Как тогда, на острове. Нечем дышать. И шершавые пальцы впиваются в лицо. Суома затихает. Умереть бы… не позволят.
Это уже не Ойва. Чужак. Как тогда, на острове. Нечем дышать. И шершавые пальцы впиваются в лицо. Суома затихает. Умереть бы… не позволят.
Утром Кертту первой подымет молодых и вынесет людям кусок ткани с красным пятном. Хоть в этом-то невеста не подвела. Правда, гляделась она ничуть не счастливой. Спала, зарывшись в солому, свернувшись калачиком, будто зверек какой. И Кертту постаралась не заметить ни опухших глаз, ни синих пятен на смуглой коже.
Утром Кертту первой подымет молодых и вынесет людям кусок ткани с красным пятном. Хоть в этом-то невеста не подвела. Правда, гляделась она ничуть не счастливой. Спала, зарывшись в солому, свернувшись калачиком, будто зверек какой. И Кертту постаралась не заметить ни опухших глаз, ни синих пятен на смуглой коже.
Оно-то по-всякому бывает. Сами разберутся.
Оно-то по-всякому бывает. Сами разберутся.