Но даже если здесь жили какие-то призраки, они никак себя не проявили. Никто присел на корточки и внимательно рассмотрел потертый ковер. Но даже если на нем и остались потемневшие потеки крови – следы его рождения, – он не сумел разглядеть их в полумраке.
Он решил не будить остальных. Ему хотелось побродить одному по лабиринту пока еще совершенно чужих, но почему-то знакомых улиц. Его охватило легкое возбуждение – наверное, предвкушение упоения свободой, – когда он вырвал листок из своего блокнота и написал коротенькую записку Зиллаху:
Когда он вышел из дома и ступил на мостовую, у него было такое чувство, как будто весь Французский квартал вошел в его плоть и пробрал до самых глубин. Вчера ночью, когда они только приехали, все было как будто подернуто дымкой; у него кружилась голова от ярких огней Бурбон-стрит, он был пьян от шартреза. Но теперь – когда он был трезвый, с ясной головой, в водянистом свете раннего вечера – ему хотелось пройти одному по этим древним сияющим улицам. Ему хотелось кричать: Вот он я, здесь. Я здесь! Ему хотелось обнять каждый фонарный столб, хотелось забраться на все балконы… и постоять там, глядя на город, а потом шагнуть в воздух и полететь. Французский квартал принадлежал ему – каждый кирпичик, каждый булыжник на мостовой.
Он достал из кармана дешевые темные очки, которые он украл в магазине на какой-то автозаправочной станции. Раньше он крал сигареты, но в последнее время он почти не курил. Вкус сигарет ему больше не нравился. Так что теперь Никто лямзил дешевенькие очки, которые было не жалко потерять. Его теперешние очки были маленькими и круглыми, с разноцветными радужными стеклами – в них он напоминал себе Джона Леннона в его «кислотный» период. Теперь Никто всегда ходил в темных очках. Солнечный свет не причинял ему никакого существенного вреда – ни ему, ни всем остальным в отличие от Кристиана, – но от света у него болела голова. Алой туманящей болью, сводящей с ума.