— В восемь лет и мне тоже. А сейчас я вырос, и мне намного сложнее понять, почему запереть младших братьев в гиблом месте — это повод для гордости.
— Это лучшее, что я мог для вас сделать. По-твоему, это вы с Кевином пережили ужасную ночь? Отсиделись там, а потом па успокоился, и я за вами пришел. Я бы все отдал, чтобы остаться с вами в этом подвале, но мне нужно было вернуться.
— Перешли мне счет от твоего психотерапевта, — сказал я.
— Не нужна мне твоя долбаная жалость! Оттого, что вам пришлось несколько минут посидеть в темноте, угрызения совести меня мучить не станут.
— Ты мне все это рассказываешь в оправдание двух убийств? — поинтересовался я.
Воцарилось молчание.
— Под дверью долго подслушивал? — наконец спросил Шай.
— Зачем? Я и так все знаю.
— Холли собирается тебе что-то сказать.
Я не ответил.
— И ты ей поверишь.
— Эй, она моя дочка. Можешь считать меня нюней.
Он покачал головой:
— Я совершенно не об этом. Просто она — ребенок.
— От этого она не становится тупой. Или лгуньей.
— Нет. Но зато у нее весьма развито воображение.
Когда меня оскорбляют, поминая что угодно — от моего мужского достоинства до гениталий моей матери, — я и ухом не веду. А вот от одного только предположения, что из-за Шая я не поверю родной дочери, у меня начало подниматься давление.
— Давай напрямик: мне не нужно, чтобы Холли мне что-то рассказывала, — торопливо заметил я. — Мне точно известно, что ты сделал — и с Рози, и с Кевином. Я знал это гораздо раньше, чем ты думаешь.
Шай снова откинулся на стуле и достал из буфета пачку сигарет и пепельницу: при Холли и он не курил. Не спеша содрав с пачки целлофан, размял сигарету и задумался, по-новому раскладывая в мозгу факты и анализируя получившуюся картину.
— У тебя три набора, — заметил он. — То, что тебе известно; то, что ты думаешь, что тебе известно; то, что ты можешь использовать.