Все так же молча они осторожно двинулись по ковру. Голова, разбитая и изуродованная до неузнаваемости, валялась среди груды мраморных обломков. Серый ковер пестрел сверкающими брызгами каменной крошки. Полосы света от окон и открытой двери исчертили комнату, и в этих лучах зазубренные осколки мерцали, точно мириады бесконечно малых звезд. Казалось, разрушение, по крайней мере поначалу, велось систематически. Оба уха были аккуратно отколоты и лежали вместе непристойными завитками, истекая невидимой кровью. Букет, вырезанный так тщательно, что ландыши буквально дышали жизнью, валялся чуть в стороне от руки, которая прежде сжимала его, а теперь словно отшвырнула прочь. Миниатюрный мраморный кинжал воткнулся в диван и торчал оттуда микрокосмом насилия.
Комната точно застыла. Упорядоченный уют, размеренное тиканье часов на каминной полке, настойчивый гул моря — все подчеркивало и отягощало ощущение ярости, грубого разрушения и ненависти.
Джулиус упал на колени и подобрал бесформенную глыбу, прежде бывшую головой мальчика, однако через миг выронил ее из разжавшихся пальцев. Она неуклюже покатилась по диагонали через комнату и остановилась у ножки дивана. По-прежнему ни слова не говоря, Джулиус потянулся к букету и прижал его к себе. Дэлглиш заметил, что он дрожит всем телом, сильно побледнев, а склоненное над осколками чело блестит от пота. Корт выглядел человеком, пережившим сильнейшее потрясение.
Подойдя к столику у стены, где стоял графин, Дэлглиш плеснул в стакан щедрую порцию виски и без слов протянул Джулиусу. Молчание и неудержимая дрожь хозяина беспокоили его. Все что угодно — взрыв эмоций, приступ ярости, поток непристойных ругательств — было бы лучше этого неестественного молчания. И когда Джулиус заговорил, голос его звучал совершенно спокойно. Он покачал головой, отстранив предложенный стакан.
— Нет, спасибо. Мне не нужно виски. Хочу точно знать, что я испытываю, чувствовать не только головой, но и всем нутром. Я не желаю притуплять свой гнев, и, Богом клянусь, мне не нужно его стимулировать. Подумайте только, Дэлглиш, подумайте. Он умер три века назад, этот нежный мальчик. Должно быть, изваяние было сделано вскоре после смерти. И все эти три века оно дарило людям утешение, радовало глаз и напоминало о том, что все мы — прах. Три века. Триста лет войн, революций, насилия, человеческой алчности. Оно уцелело. Уцелело вплоть до нынешнего благословенного года. Выпейте это виски сами, Дэлглиш. Поднимите бокал и провозгласите тост за грабителя. Он не знал, что изваяние стояло здесь, не знал, пока прятался и подсматривал, выжидая, чтобы я ушел. Ему сгодилось бы что угодно из моих вещей, он мог уничтожить любую вещь. А вот увидев это, он не устоял. Ничто не принесло бы ему большего удовлетворения от вандализма. Знаете, ведь дело тут не только в ненависти ко мне. Тот, кто сделал это, ненавидел и саму скульптуру. Потому что она дарила радость, была сделана не абы как, а с любовью — не просто брошенный об стену кус глины, не просто размазанная по холсту краска, не просто отполированная глыба камня. У этой скульптуры была внутренняя целостность, была гармония. Она выросла из традиций и привилегий и сама внесла в них свой вклад. О Господи, мне следовало знать, что нельзя привозить ее сюда, к этим варварам!