Светлый фон

Фотис снова проснулся. Он почувствовал, что у изножья кровати кто-то есть. Но нет, никого не было. Ни друзей, ни врагов. Он один, и ему приходится заставлять себя не думать о том, что может произойти со старым больным человеком, находящимся в доме в полном одиночестве. Даже одно то, что нужно встать с постели, уже таит в себе угрозу. Принять душ — еще большая опасность. Наверное, можно обойтись и без него. В доме тепло. Он оденется, поест — и тогда посмотрит, сколько у него осталось сил.

Это была долгая, утомительная процедура. Не осталось никого, кто бы мог ему помочь. Роула умерла еще до того, как он почувствовал необходимость в ее помощи. Ему тяжело было сейчас думать о них двоих — о годах любви, которые они могли бы прожить вместе. И о детях, которых она страстно желала, — но Бог распорядился по-другому. Молоденькое существо, сменившее ее, оказалось совершенно бесполезным — разве что красивая, так что с того? Она надеялась стать его женой, но он отверг ее. Поблагодарив судьбу за урок, он уже не повторял этой ошибки. Его племянница теперь принадлежала Алексу, который ненавидел его. Работавшие на него люди в большей степени зависели от него, но он потерял и их. Филипп управлял рестораном и держался от него на расстоянии, как, собственно, они и договорились между собой. Николас в больнице, вероломный Антон сбежал. Теперь вот и Таки погиб — единственный сын его сестры. Он прикрыл глаза, желая таким же образом закрыть душу, чтобы не впускать в нее печаль и чувство вины, овладевшие им.

Сейчас важно было не дать этой волне сожалений захлестнуть его целиком. Если не прекратить этого сразу, прошлое обрушится на него потоком, которому невозможно будет противостоять. И тогда все ушедшие закружатся вокруг него в безумном хороводе. Марко, задушенный в переулке, уставившийся на него вылезшими из орбит глазами с прозекторского стола; Роула, выкашливающая кровавые ошметки своих последних вздохов; молодой священник, весь в ожогах, окровавленный, скорчившийся отболи в темноте склепа. Все они в чем-то его обвиняли. И он, Фотис, старый, больной, испуганный как ребенок, проклятый — и все еще живой. Он прожил девяносто лет — и хочет прожить еще больше. Смешно. Противно. Его затрясло от омерзения к себе. Он выпустил из рук свитер, который пытался надеть, и снова сел в кровати.

Смотреть на Богородицу. Только так можно избавиться от этого наваждения. Вот для чего была вся эта боль, все это безумие. Он повернулся на кровати. Вот она. Свет за окном не набрал еще достаточно силы, чтобы осветить ее всю, но комната уже была наполнена теплым оранжевым свечением, выхватывавшим наиболее яркие участки иконы. Золотой фон вверху и желтоватые части на тех местах, где краска облупилась, создавали контраст, и на первый план зрительно выступали темно-бордовое одеяние, длинные темные руки, огромные глаза. Глаза обездвижили старика своей гипнотической всепрощающей лаской; он не мог избавиться от ощущения, что сохранившаяся краска была нанесена не рукой художника, а волей кого-то свыше. Это не было мастерство, искусность человека. Эти глубины были выжжены в сердце дерева. Эти черные омуты существовали еще до того, как появился на свет иконописец; они жили в глубинах священной души прообраза. Она была Первой. Она была даже раньше, чем Сын. Она была исток, она была жизнь. И это дерево заключало в себе все: ее одеяние, его кровь, ее слезы.