Светлый фон

Я восхищалась ее умением читать беззвучно. Завидовала проворству рук, любовалась ее кротостью. «Да ладно, пустяки», – говорила она, когда хвалили ее вышивку или игру на инструменте, а я восхищалась такой скромностью. Я завидовала ей во всем, но обиднее всего мне было оттого, что у меня нет такой славной мамы. Высокую и статную Жаклин Д’Артуа можно было принять за монахиню. Лицо у нее было вытянутое и печальное, но при этом едва заметно светилось, словно преображенное знаниями. Она знала латынь, испанский и итальянский, писала красиво и без ошибок, а когда читала вслух, завораживала слушателей певучим низким голосом.

Несмотря на всю свою образованность, моя учительница сумела избежать гордыни. Даже улыбалась она всегда сдержанно, и в эти мгновения ее длинный подбородок уменьшался на глазах. Опрятная и добрая, она учила нас с Клэр вместе, но никогда не ставила свою дочь мне в пример, хотя та справлялась с заданиями гораздо лучше меня. Таковы были представления мадам Д’Артуа о такте. Вот только я и сама видела, что Клэр набожнее, музыкальнее и образованнее меня, и понимала, что учительница просто не хочет меня расстраивать.

Как‐то раз я подошла к мадам Д’Артуа, пока Клэр играла этюды, и огласила и без того очевидный всем приговор:

– Я пустоголовая дурочка, а Клэр знает все на свете!

– Вам обеим еще учиться и учиться, – пожала плечами мадам Д’Артуа.

– Нет, – возразила я. – Я тупая как пробка. И не заслуживаю ваших уроков.

– Неправда, – не уступала учительница.

– Чистейшая правда! Вы ведь это тоже видите так же ясно, как я!

– Мы не вправе судить о таком.

– Зато я вправе!

Тут мать Клэр смиренно склонила голову: ей нечего было мне ответить. Переделать за меня вышивку или поправить ошибки в диктанте она могла, но признать мою глупость… нет, для нее это было недопустимо.

– Вы же знаете, что я права.

Мадам Д’Артуа ничего не ответила. Даже если я выходила из себя, она никогда со мной не спорила и не отпускала критических замечаний – просто не могла из-за моего знатного происхождения.

Меня бросило в жар. Клэр с мамой всё делали вместе: и спали, и ели, и читали, и обсуждали святых и древнюю историю. Этой неразлучной парочке никто больше не был нужен. Я же смотрела на них и чувствовала себя попрошайкой, которая клянчит милостыню у порога, хоть у меня имелись и шелковые платья, и дорогая обувь, и птичка, живущая в собственной позолоченной клетке, и столько земель, что взглядом не охватить.

В тот вечер, когда Дамьен меня причесывала, я опустила голову и заплакала.

– Что случилось? – всполошилась няня.

– Они всюду вместе, а у меня никого нет, – ответила я сквозь всхлипы.

– Я, конечно, не такая ученая, но не стоит меня со счетов списывать, – заметила Дамьен.

Мне стало еще грустнее от мысли, что я ее так обидела.

– Прости, – с чувством прошептала я.

– Почему ты завидуешь своей подружке? – спросила няня.

– Потому что Клэр знает куда больше, чем я!

– Ну так учись у нее, – предложила Дамьен.

– А еще она добрая, скромная и так здорово играет. И столько всего умеет.

– И тебе под силу такой стать.

– Это невозможно, – возразила я.

– Возможно, – упорствовала няня. – Главное – трудолюбие.

Она оказалась права. Я решила, что буду равняться на Клэр. Первое время нитки еще путались, но за несколько недель я научилась делать стежки поровнее. Я упорно перечитывала наш учебник, пока слова не начинали отзываться внутри: «Если хочешь прослыть мудрецом, поступай мудро и скромно. Не превозносись над другими. Не лги, будь учтив и дружелюбен…»

Однажды я решила вышить алый гранат. Корпела над каждым зернышком, над каждым узелочком, научилась класть стежки так, чтобы плод казался круглым и спелым, и, когда задумка удалась, небрежно отложила шитье, точно мои успехи ничего не значат. Со временем я начала писать красиво и аккуратно, так, чтобы легко можно было прочесть, но уверяла всех, что это пустяки и мне еще есть чему учиться. В совершенстве освоила музыкальный инструмент – но твердила, что можно играть и получше. И все это ради того, чтобы уподобиться Клэр и ее матушке. Я знала, какие добродетели они ценят превыше всего: терпение, совершенство, скромность.

Дни мои стали упорядоченными, размеренными. По утрам мы, преклонив колени, молились все вместе в часовне при замке. Потолок тут был высоченный, втрое выше, чем в обычной комнате, и сводчатые окна словно тянулись к небесам. А для личной молитвы мы уединялись каждая в своей спальне. В наших покоях имелся свой алтарь с образом Богоматери. Когда рассеянность отвлекала меня от молитвы, мой взгляд часто блуждал по ее святому лику. Не один утренний час был проведен мной у этого образа, потому что зеленые глаза и золотистые волосы Богоматери, запечатленные на нем, напоминали мне о матери, пускай я и понимала, что это вовсе не она. Но настоящих маминых портретов у меня все равно не было.

В прохладные дни мы вышивали шелковыми нитями листья, стебли и пышные цветы, а в погожие отправлялись гулять в наш ухоженный сад, обнесенный стеной. Мы расхаживали по дорожкам, усыпанным гравием, среди аккуратно подстриженных кустов и деревьев. Все тут было выверено до миллиметра, всюду разливались тишина и покой. Даже ветер не проникал за каменные стены и не досаждал белым розам. Они радовали нас всю пору цветения, а потом усыпа́ли тропинки нежными лепестками.

– Цветы преподают нам урок, – говорила мадам Д’Артуа, высоко ценившая жертвенность, тем паче что розы увядали так благородно. Ясными летними днями учительница рассказывала нам про христианских мучеников – тех, в чье тело пускали стрелы, кого забивали камнями до смерти и жгли на костре, а они все молились, молились до последнего вздоха. Ее взгляд был полон печали, и я тоже старательно изображала скорбь, как самая прилежная из учениц, хоть и не испытывала ее сама.

Мадам Д’Артуа разбирала с нами Писание, и я зазубривала слова молитв, не всегда понимая их смысл. Она горячо превозносила каждую добродетель, ну а мы с Клэр, пока нам читали про умеренность и терпение, иногда перешептывались. Когда я присмирела и взялась за учебу, подруга перестала меня дичиться.

После уроков я делилась с Клэр своими мыслями и вопросами, а она никогда не прерывала разговора.

Однажды днем, пока мы сидели за работой, я спросила:

– А какое твое самое раннее воспоминание?

Клэр задумчиво прикрыла глаза, и я невольно залюбовалась ее длинными ресницами.

Наконец она снова взглянула на меня.

– Смерть отца, – ответила она.

– А как он умер?

– В окружении свечей и с молитвой на устах, – понизив голос, поведала Клэр.

– А что он сказал напоследок?

– Просто выдохнул. И я увидела, как его душа отделилась от тела.

– Увидела? В самом деле?

– Да.

– Откуда ты знаешь, может, это была не душа, а дым от свечей!

– Дым серый, а душа была белая-белая.

– Повезло же тебе, – прошептала я.

Клэр потрясенно уставилась на меня:

– Смерть отца стала для нашей семьи огромным ударом.

– Прости, – смущенно извинилась я. – Я хотела сказать другое: чудесно, что ты его помнишь.

После похорон главы семьи Клэр с матерью покинули свой дом и стали работать в чужих. Какое‐то время мадам Д’Артуа прислуживала в Беарне сестре самого короля Маргарите. Там Клэр довелось увидеть золоченые торты и даже подержать книжку размером с ладонь. Эта самая Маргарита, королева Наваррская, подарила Клэр кольцо, на котором была выгравирована буква «М», ее инициал. Украшение было из чистого золота, и Клэр всегда носила его с собой – на удачу.

Наследства моей подруге не досталось, зато она повидала мир. Клэр бывала на пирах, наблюдала, как дамы играют в шахматы, слышала несравненно прекрасную музыку, гуляла по залам, в которых всю зиму топили камин, спала на простынях, пропитанных ароматом лаванды. Мы любили болтать об этом. Как‐то летом мы даже нарезали немного лаванды в саду, а потом выстелили свои кровати пахучими веточками, но за ночь стебли изломались и раскрошились под простынями, и в итоге мама Клэр попросила слуг вытрясти постели, а нам сказала так:

– Я не святая мученица, чтобы на соломе спать.

– Твоя матушка говорит, что вовсе не святая, но ведет себя именно так, – заметила я подруге во время очередной нашей прогулки в саду.

– В каком смысле?

– Она такая хорошая и спокойная.

– Дело не в святости, – возразила Клэр, – а в воспитании.

– Но при этом она грустная, – продолжала я.

– Возможно, – с ноткой тревоги в голосе согласилась моя подруга.

– Она скучает по двору и королеве?

– Не могу сказать, – нахмурилась Клэр.

– Не можешь или не хочешь?

Она промолчала.

– Назови самое страшное событие в своей жизни, – попросила я.

– Я же тебе уже про него рассказывала. Смерть моего отца.

– Нет, это был ответ на вопрос про самое раннее воспоминание.

– А что, разве нельзя дать один ответ на два разных вопроса?

– Можно, – признала я и остановилась на дорожке, усыпанной гравием. – А почему ты меня никогда ни о чем не спрашиваешь?

Клэр зарделась.

– Я ведь не в том положении, – робко сказала она.

– Очень даже в том, если мне этого хочется, – властно объявила я: в те годы меня еще не покинула дерзость. – Ты ведь должна меня слушаться, правильно?

Клэр замялась, а потом несмело возвратила мне мой же вопрос:

– А у тебя в жизни что было страшнее всего?

– Точно не смерть отца, – ответила я. – Да и матери.