Понюхав табачку, она ожила и начала снова.
– Матушка моя была женщина правдивая. Так вот она рассказывала историю о том, что раз случилось здесь в городе в ночь на Рождество. И я знаю, что так оно и было; матушка слова неправды не говорила никогда.
– Расскажите же, мадам Скау, – попросил я.
– Расскажите, расскажите! – подхватили дети.
Толстуха откашлялась, взяла еще понюшку и начала:
– Когда мать моя была еще девушкой, она хаживала к одной знакомой вдове – как бишь ее звали? Мадам… да, мадам Эвенсен! Она была уже пожилых лет, а где жила, не припомню; не то в Мельничной улице, не то на углу у Церковной горы – наверно не могу сказать. Раз, тоже вот в сочельник вечером, она и решила пойти к заутрене – богомольная была женщина – и с вечера же все приготовила, чтобы сварить поутру себе кофе – напиться горяченького перед тем, как идти в церковь. Проснулась она – месяц глядит в окно. Встала посмотреть на часы, глядь, они остановились и стрелка показывает половину двенадцатого. Так она и не узнала, который час, но подошла к окну, взглянула на церковь – все окна освещены. Тогда она разбудила девушку, велела ей сварить кофе, пока она оденется, потом взяла свой молитвенник и отправилась. На улице было тихо-тихо; ни одного человека не попалось по дороге. Пришла в церковь, села на свое место и огляделась кругом. Все люди показались ей ужасно бледными и какими-то странными – точно мертвецы! Ни одного знакомого, но некоторых она как будто встречала когда-то прежде. Вот на кафедру взошел священник, тоже чужой – высокий, бледный человек; и его она тоже где-то видела раньше. Говорил он очень хорошо, и в церкви не было обычного шума, покашливанья, отхаркиванья, как всегда во время утренней рождественской проповеди. Стояла такая тишина, что, кажется, упади иголка на пол, слышно было бы. Вдове даже жутко стало от этой тишины.
Когда все в церкви снова запели псалмы, женщина, сидевшая рядом с нею, нагнулась и шепнула ей:
– Набрось на себя салоп, только не застегивайся, и выходи. Если ты останешься до конца, тебе несдобровать. Это мертвецы служат заутреню.
– У! Как страшно! Я боюсь, тетушка Скау! – запищала одна из девочек и вскарабкалась на стул.
– Ш-ш, детка! Она отделалась благополучно, сейчас услышишь! – сказала тетушка Скау и продолжала:
– Вдова перепугалась; голос и лицо той показались ей знакомыми, и, вглядевшись, она признала в ней соседку по дому, умершую несколько лет тому назад. Огляделась она кругом и припомнила, что и священника и многих из прихожан действительно встречала раньше, но что все они давно умерли. Ее даже дрожь проняла от страха. Она слегка набросила на плечи салоп, как посоветовала соседка, и пошла; но ей показалось, что все обернулись, кинулись за нею вслед, и под ней чуть ноги не подкосились. Уже выйдя на паперть, она почувствовала, что ее тянут за салоп; она выпустила из рук полы и оставила салоп в руках у тех, а сама со всех ног кинулась домой. Когда она добралась до дверей, часы пробили час, и она вошла к себе полумертвая от страха. Утром люди пришли в церковь – салоп лежит на лестнице, разорванный в клочья. Мать моя много раз видела его до того, да, кажется, видела и один из клочков. Это, впрочем, все равно – салоп был короткий, из розовой материи, на заячьем меху и с заячьей опушкой, какие носили, когда я была девочкой. Теперь такой редко на ком увидишь, но на Рождестве я, случается, еще вижу в церкви такие салопы на некоторых старухах из здешних горожанок или из богаделенок.
Дети, жавшиеся в кучу и взвизгивавшие во время конца рассказа, объявили, что больше не хотят слушать таких страшных историй, и полезли на диван и на стулья, говоря, что под столом кто-то есть. В эту самую минуту внесли свечи в старинных канделябрах, и при общем смехе открылось, что ребятишки сидят, положив ноги на стол! Свет, рождественские лакомства, печенье и вино скоро разогнали страх, оживили настроение и перевели разговор на ближних и на злобы дня. Наконец подали рисовую кашу, жареную грудинку, и мысли обратились к более солидным предметам. Разошлись рано, пожелав друг другу веселого Рождества.
Я, однако, провел тревожную ночь. Не знаю, что было причиной, рассказы ли, угощение ли, или моя общая слабость, или все это вместе, только мне всю ночь снились домовые, лесные девы и разные привидения. Под конец я увидел, что лечу в церковь по воздуху в санях с бубенчиками. Церковь освещена; я вхожу и вижу, что нахожусь в нашей деревенской церкви. Кругом все «дели»[7] в своих красных колпаках, солдаты в парадной форме и краснощекие деревенские девушки в своих белых полотняных головных уборах. Пастор стоит на кафедре. И это мой дед, который умер, когда я был мальчиком. В самой середине проповеди он вдруг одним прыжком – он был весельчак – оказывается на самой середине церкви, ряса летит в одну сторону, плоеный воротник в другую, и он, указывая на них, восклицает свою обычную фразу: «Вот он где пастор-то, а здесь я! А ну-ка, в пляс!» Тут вся паства неистово закружилась, завертелась, а какой-то долговязый «дель» подошел, тряхнул меня за плечо и говорит: «И ты валяй с нами, парень!»
Я не знал, что подумать, когда, проснувшись вслед за тем, почувствовал, что меня в самом деле кто-то держит за плечо, и увидал у постели нагнувшегося ко мне верзилу в дельской шапке, надвинутой на уши, и с шубой, перекинутой через плечо. Он пристально глядел на меня своими большими глазами.
– Приснилось, видно! – сказал он. – Весь лоб в поту, а сам спал крепче медведя в берлоге! Отец и все твои кланяются и поздравляют с праздником. Вот и письмо от судьи и шуба тебе, а Чалый во дворе ждет.
– Да ведь это ты, Тор! – радостно воскликнул я, узнав отцовского работника, молодчину «деля». – Но как же ты попал сюда?
– А вот сейчас скажу! – ответил парень. – Приехал я на Чалом. Мы с судьей ездили на мыс; он и говорит мне: «Тор, – говорит, – тут недалече до города; бери, – говорит, – Чалого да поезжай за офицером; коли здоров, пусть едет с тобой; забери его», – говорит!
Когда мы выезжали из города, погода опять была ясная и путь чудесный. Чалый бойко вскидывал своими старыми крепкими ногами, и так весело справлять Святки, как я справил их дома на этот раз, мне никогда не доводилось ни прежде, ни после.
Два мальчугана и три тролля[8]
Два мальчугана и три тролля[8]
В Гудбранд-долине жили в старину бедняки, муж с женой. Ребят у них была куча, и двух сыновей-подростков приходилось посылать побираться по соседству. Мальчуганы знали как свои пять пальцев все окрестные дороги и тропинки.
Раз собрались они в долину Ге, но пошли туда в обход, по тропинке, через болота, – им хотелось по пути заглянуть в хижину к птицеловам-сокольщикам, посмотреть на соколов и поглядеть, как ловят птиц. Дело было поздней осенью, и все пастухи и пастушки уже вернулись из гор со своими стадами, так что в горах мальчуганам нечего было надеяться найти приют или поживу. Вот и побрели они в долину Ге, куда вела песчаная тропа, протоптанная скотом. Наступили сумерки, и мальчуганы сбились с тропы, не нашли и жилья птицеловов и не успели оглянуться, как очутились в чаще Бьельстадского леса. Увидав, что им не выбраться скоро, они принялись срезать ветви, развели огонь и сколотили на скорую руку шалаш, – у них был с собой топорик; потом набрали мху да вереску и устроили себе подстилку для спанья. Только улеглись, слышат – кто-то фыркает и сопит около. Мальчуганы насторожились: кто бы это, зверь или лесной тролль? Тут засопело еще громче, и послышался голос:
– Чую христианскую кровь!
– Господи, спаси нас! Что нам делать? – сказал младший из братьев.
– Ты стой себе под сосной и готовься забрать наши сумы да удрать, когда завидишь их, а я возьму топор! – сказал старший.
В ту же минуту увидали мальчуганы троллей, таких толстых и огромных, что они головами хватали до верхушек сосен. Но у всех троих был только один глаз; они им пользовались по очереди. Во лбу у каждого была дырка, в нее-то они и вставляли глаз и придерживали его рукой. Тот, у кого был глаз, служил вожаком для остальных, которые держались за него.
– Улепетывай! – сказал старший младшему братишке. – Но недалеко; посмотри, что будет! Глаз у них сидит высоконько, так им и не увидать, как я подкрадусь к ним сзади.
Вот младший давай бог ноги, тролли за ним, а старший забежал сзади них да как хватит топором последнего тролля по ноге. Тот взвыл благим матом и так перепугал вожака, что тот споткнулся и выронил глаз. А мальчуган не промах – хвать! – и подобрал глаз; величиной он был с две чашки и такой светлый, что, хоть кругом стояла темная ночь, мальчугану сквозь него светил ясный день.
Когда тролли поняли, что это мальчуган стащил у них глаз, да еще изувечил одного из них, они принялись грозить ему всякими бедами, если он сию же минуту не подаст им глаза.
– Не боюсь я вас, тролли, и ваших угроз! – сказал мальчуган. – У меня у одного три глаза, а у вас троих ни одного, да еще двоим надо тащить третьего.
– Если ты сейчас же не отдашь нам глаз, мы превратим тебя в дерево, в камень!
– Уж больно вы прытки! – сказал мальчуган. Его не испугать было ни хвастовством, ни колдовством, и он пригрозил им, если они не оставят его в покое, перерубить ноги всем троим – пусть себе ползут тогда, как гадюки!