Вечером, при свете огней, Неаполь становится романтической столицей. Ни в каком другом городе не разлита в воздухе такая страсть к приключениям. Если что-то еще может случиться с современным человеком, так прочно чувствующим себя в рядах привычной и законной жизни, то где же еще случиться этому, как не здесь? Ночной Неаполь обещает нечто большее, чем вульгарное приключение, начинающееся с шепота, преследующего иностранца на via Toledo, все та же, как в годы странствий Грегоровиуса, — «una ragazza fresca, bella, bellissima, di tredici»[144]. Дух неаполитанской ночи и таящихся в ней встреч удивительно выражен в романтических строках письма в «Октавии» Жерар де Нерваля.
«Я встретил ночью близ Вилла Реале молодую женщину, которая была на вас похожа, — милое существо, промышлявшее вышиванием золотом для украшения церквей. Она была, казалось, не вполне в здравом рассудке, и я проводил ее домой, хотя она и твердила о своем любовнике, швейцарском гвардейце, и дрожала от страха встретить его. Впрочем, она скоро призналась, что я нравился ей больше… Комната, куда я вошел, заключала в себе нечто таинственное благодаря странному сочетанию находившихся в ней предметов. На комоде, около кровати с занавесками из зеленой саржи, стояла черная Мадонна в лохмотьях; моя хозяйка должна была подновить ее древний наряд. Дальше виднелась увешанная лиловыми розами статуя Святой Розалии, как будто оберегавшая ребенка, спавшего в колыбели. Выбеленные стены были украшены старинными картинами, изображавшими четыре стихии в виде мифологических божеств. Прибавьте к этому живописный беспорядок пестрых тканей, искусственных цветов, этрусских ваз и зеркал, окруженных граненым стеклом, в котором ярко отражался свет единственной медной лампы, и на столе трактат о гадании и снах, заставивший меня подумать, что моя спутница была колдуньей или по крайней мере цыганкой…
Старуха с важными чертами лица служила нам; я полагаю, то была ее мать. А я, глубоко задумавшись, смотрел, не говоря ни слова, на ту, которая так живо вызвала во мне воспоминание о вас. Эта женщина повторяла мне каждую минуту: „Вы печальны?“ И я отвечал: „Не говорите, я едва понимаю вас, мне трудно разбирать итальянскую речь“. — „О, — сказала она, — я умею говорить еще иначе“. И она заговорила вдруг на языке, которого я до сих пор не слышал. То были протяжные гортанные звуки, лепет, полный очарования, — без сомнения, какой-то очень древний язык — еврейский, сирийский — кто знает! Она улыбнулась моему удивлению и подошла к комоду, откуда достала уборы из фальшивых камней, ожерелья, браслеты, диадему. Надев все это на себя, она возвратилась к столу и очень долго оставалась молчаливой. Старуха, войдя, стала громко смеяться и говорить, насколько я понял, что то был ее праздничный наряд. В эту минуту ребенок проснулся и заплакал. Обе женщины бросились к колыбели, и молодая скоро вернулась ко мне, держа на руках своего затихнувшего bambino[145]…