Российский консул в Тавризе А. К. Амбургер 16 апреля 1829 года писал И. Ф. Паскевичу из Нахичевани:
Узнав, что на днях привезут сюда тело покойного нашего министра, без всякого приличия сану его, я почел своею обязанностию приготовить здесь гроб, балдахин и все потребности для приличного сопровождения тела его в Тифлис.
Узнав, что на днях привезут сюда тело покойного нашего министра, без всякого приличия сану его, я почел своею обязанностию приготовить здесь гроб, балдахин и все потребности для приличного сопровождения тела его в Тифлис.
4 мая он сообщал:
Тело препровождается отсюда через Эчмидзин на Гумри и так далее, с командою, следующею в Джелал-Оглу, и прапорщик тифлисского пехотного полка Макаров провожает оное до Тифлиса.[548]
Тело препровождается отсюда через Эчмидзин на Гумри и так далее, с командою, следующею в Джелал-Оглу, и прапорщик тифлисского пехотного полка Макаров провожает оное до Тифлиса.[548]
Грибоедовский эпизод в «Путешествии в Арзрум» строится
Как бы то ни было, данная встреча позволила Пушкину дать развернутый психологический портрет Грибоедова.
«Повести Пушкина голы как-то»,[550] – замечал Л. Н. Толстой в 1853 году, имея в виду непритязательность пушкинской прозы, ее чуть ли не протокольную сухость. Повествование у Пушкина, однако, только на первый взгляд просто: в нем постоянно пульсирует некое интеллектуальное напряжение. Оно свежо, потому что парадоксально или, по-пушкински, остроумно – в соответствии с его собственным определением:
Остро(умие)м называем мы не шуточки, столь любезные нашим веселым критикам, но способность сближать понятия и выводить из них новые и правильные заключения (XI, 125).
Остро(умие)м называем мы не шуточки, столь любезные нашим веселым критикам, но способность сближать понятия и выводить из них новые и правильные заключения (XI, 125).
Это качество пушкинской прозы становится особенно очевидным, если обнаруживается ее полемическая направленность. Чрезвычайно характерен в этом отношении портрет Грибоедова, воссозданный в «Путешествии в Арзрум».
Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, – всё в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, – когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только Славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в Московском Телеграфе. Впрочем, уважение наше к Славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав Славы входит ведь и наш голос. Жизнь Грибоедова был затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностию; уехал в Грузию, где пробыл осемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе, и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия: Горе от Ума, произвела неописанное действие и вдруг поставила его на ряду с первыми нашими поэтами. Несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил… Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, не ровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна. Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны… (VIII, 461–462).