Первый взгляд, собственно, не заслуживает серьезного опровержения. Как ни велик был гений Пушкина, не настолько же он был могуществен, чтобы из ничтожества создать памятного человека. В числе прочих высоких свойств, отличавших Пушкина, резко выказалось в целой его жизни то, что французы зовут «religion, culte de l’amitié» [религия, культ дружбы –
Видеть же в Чаадаеве создателя и воспитателя величайшего из русских писателей, находить, что явлением Пушкина Россия обязана Чаадаеву, значит впадать в ошибку исторического несмыслия и в грех исторического богохульства, потому что такой чести один человек, какой бы он ни был, никогда и нигде на целом земном шаре не заслуживал и, по счастию, никогда заслужить не в состоянии. Явления, подобные Пушкину, не создаются отдельными лицами; их от своих неизреченных и неисчерпаемых щедрот дарует только Господь Бог да творят история и народы.
В чем же, наконец, спросят, состояло существо этой дружеской приязни? В простом общении двух отличных умов, самим естеством и самою природою созданных для этого общения. Я готов согласиться, что оба друга имели полное право взаимно гордиться своей связью, но ни под каким условием и ни в каком случае не могу допустить, чтобы один все дал другому, не получая ничего в обмен, и наоборот. В данном разе, не говоря уже про его совершенную физическую невозможность для которого-нибудь из двух, а быть может, и для обоих, дружба была бы унизительною и вместо стройного, прекрасного согласия двух изысканных, изящных организаций представила бы собою жалкое зрелище игры и страдания самых нехороших страстей, присущих человеку, тщеславия и себялюбия. Таково было всемирно известное отношение Шиллера и Гёте; никто, однако ж, не вздумал утверждать, что один из них другого создал. Конечно, Пушкин и Чаадаев, Чаадаев и Пушкин влияли друг на друга в силу столько же обыкновенного, так сказать, простонародного, сколько и непреложного закона, что «