Светлый фон
люди людьми живут

Перевес влияния в первую эпоху их знакомства был, я думаю, на стороне Чаадаева и, может быть, навсегда таковым остался, как по причине превосходства в годах, чарующего военного предания, правда, недавнего еще, но уже успевшего сделаться волшебным и обаятельным, и необыкновенной, даже и для такого человека, как Пушкин, обольстительной светскости, так и по другому еще поводу, сколько мне помнится, по сю пору никем не указанному. В моих понятиях Чаадаев был самый крепкий, самый глубокий и самый разнообразный мыслитель, когда-либо произведенный русской землей; Пушкин самый великий ее поэтический гений: светозарный гений поэзии, доверчивый, восприимчивый, исполненный радости, этой «божественной искры», ясности и веселия, охотно подчиняется величаво-сумрачному гению мысли, пытливому, ничего на веру не принимающему, обуреваемому сомнением, недоверием и подозрительностью, обильному путями страдания и скорбного мученичества. Впрочем, поэт, может быть, и не совсем преднамеренно, но с свойственными ему верностью и точностью намекнул на свое тайное чувство и, как всегда, мастерски его охарактеризовал одним словом. В вышеупомянутом «послании» он говорит, с каким удовольствием увидит кабинет, где Чаадаев:

Чтобы сделать окончательный вывод и, так сказать, подвести итог значению этой исторической дружбы, я назову ее светлым, прекрасным эпизодическим явлением в жизни обоих, делающим величайшую честь и тому и другому, достойным для каждого из них сделаться предметом справедливого, законного превозношения, а что еще несравненно важнее, предметом умилительного, сладкого, отрадного воспоминания про лучшую пору жизни и почетной, благородной, блещущей меткой пережившему для последующих поколений; но далее этого я не могу идти даже на пространство, занимаемое тончайшим волосом. Эпизод в художественном создании, как бы прекрасен он ни был, всегда останется только эпизодом. Без нарушения изящества целого он может быть выкинут или отброшен. Пушкин и Чаадаев, Чаадаев и Пушкин – если бы никогда не видали друг друга и никогда ничего друг про друга не слыхали, не меньше бы оттого остались значительными и памятными, не меньше были бы честью и гордостью России, духовными столпами и нравственной опорой отечества, этой защитой в дни несчастия и роковых испытаний, самой крепкой и самой верной из всех защит на свете. Я не могу допустить, чтобы их существования, того или другого, были бы неполны или несовершенны, если бы они не повстречались на жизненной дороге.

Такова, мне кажется, была эта связь. Она еще более усилилась и получила новую жизнь от одного чисто случайного обстоятельства, в котором Чаадаев имел случай и счастье оказать Пушкину важную услугу, не настолько, впрочем, значительную, насколько ее преувеличили, сначала сам Пушкин, а потом с его голоса и другие. Уже давно известно, что благодарность – добродетель, свойственная только душам самым возвышенным и, прибавим, умам самым сильным; слишком обременительное и не по силам для обыкновенных ежедневных организаций, в духе великом и в уме могущественном, уже по самому своему существу способном к преувеличению, это благородное и изящное чувство экзальтируется иногда до невообразимых размеров, до невероятной степени и их постоянно питает, возвышая их в их собственных глазах. Чего же удивительного, что так случилось с Пушкиным, столько богато, разнообразно, расточительно наделенным самыми счастливыми духовными дарами? Чего же удивительного, что в силе и значении полученных им публичных от поэта комплиментов никто не сравнялся с Чаадаевым? Чего, наконец, удивительного, что, чувствуя себя обязанным, Пушкин не находил для Чаадаева никакого изъявления слишком лестным, ни даже, может быть, вполне достойным[173].