Светлый фон

Конфликт двух разнородных начал, составляющий неповторимую особенность актерской природы Станиславского, такой мучительный для него самого, в то же время оказался источником, из которого впоследствии выросла его «система». Она вся возникла из этих мук Станиславского первых лет его артистической деятельности, из этих его душевных и физических мук, в которых рождалась его творческая индивидуальность и которые заставили его заглянуть в самые потаенные глубины актерского творчества и мужественно начать исследование своего собственного душевного мира.

В этом «конфликте» сложилась у Станиславского его «психотехника», в поздние годы его творческой деятельности стоявшая на грани чудодейственного. Начала этой психотехники создавались у Станиславского в пору его артистической молодости. В те годы его работа над собой, над внутренним миром принимала исступленный характер, доходила до мании, по его собственным словам. И в этом «одержимом» труде Станиславский занимался не вопросами «грамматики» актерского искусства. Это была работа «умственная, душевная», — как он записывает в дневнике 1889 года, почти буквально повторяя слова Мочалова, когда-то сказанные им о своей работе над ролями.

Наконец, наступил час, когда напряженный труд многих лет принес свои результаты. В Станиславском родился не только талантливый исполнитель театральных ролей, но «артист-художник», по его выражению, пришедший на сцену для того, чтобы сказать свое слово о жизни, о людях своего времени.

Это произошло в исторический для Станиславского вечер 1891 года, когда на сцене Общества искусства и литературы он выступил в роли полковника Ростанева (Костенева) в «Фоме» («Село Степанчиково») Достоевского. В этот вечер перед ним неожиданно открылся «артистический рай», как он говорил сам. В его душе словно рушились преграды на пути к глубокому освоению сценического образа. Впервые он пережил счастье полного слияния с ролью, совершившегося как-то внезапно, словно по наитию, без долгих усилий и творческих мук. Он перестал чувствовать границу, отделяющую его от персонажа повести Достоевского. Мысли и чувства Ростанева стали его собственными или, наоборот, — собственные его чувства и мысли передались каким-то чудесным образом Ростаневу. Все, что ни делал на сцене этот великодушный, мужественный и не в меру доверчивый герой романа Достоевского, казалось Станиславскому совершенно естественным, понятным, как будто исходящим от него самого. К Станиславскому пришло наконец забвение себя в роли, которое было хорошо знакомо Мочалову, Ермоловой, Сальвини и о котором ходили легенды в театральном мире.