— Окей, парни, пошли отсюда. Этот мелкий коммунист свое получил.
Удаляющиеся шаги — а он лежит на приятно-холодном асфальте. Подниматься не хочется, но он поднимается и понимает, что слезы высохли, их больше нет.
Только во рту вкус то ли слез, то ли крови.
Крови, Макс, открой глаза! В лицо дует холодом — это нежить решила взять сферу заморозкой. Зачем? Как будто этот не пробовал… как его… с бородой еще.
И даже приятно было бы услышать их визги, крики — что у них там? Но в ушах ватная, предсмертная тишина, а когда он пытается прислушаться — слух ловит мертвые звуки не этого мира и не этого времени.
— Получил, гадёныш?
Кулак отшвыривает его к стене, из носа течет кровь, но нет слез. Мужчины не плачут, пусть мужчине и тринадцать лет. Чужой человек наклоняется, сгребает за длинные волосы и вздергивает на ноги.
— Пасмы отрастил? Так я это быстро исправлю! Кому было сказано: по-человечески разговаривай! Услышу хоть звук на этом твоём языке…
Он отвечает по-английски. Без акцента, коротко и хлестко — и получает удар под дых, от которого сгибаются колени. Потом удар по спине, потом ещё и ещё.
— Папочка таким словечкам научил? Так я из тебя их живо повышибу, понял?
Худая, с отчаянно-бессмысленным взглядом, со следами побоев на лице, женщина тупо смотрит на это поверх горлышка бутылки и только повторяет однотонно:
— Ты его убьешь. Ты его убьешь. Ты его убьешь.
— Такого убьешь, как же… — его швыряют в угол. — Змеёныш даже не плачет. Ну что, больно, что ли? Так значит, еще жив. Можешь сказать спасибо.
Жив. Нет. Нет… Умереть, просто умереть, чтобы не было этих пятен, суетящихся перед глазами, густого, мерного звука падающих на пол капель. А остальное… остальные… уже всё неважно, всё, только остановиться, уйти отсюда, забыться…
Лицо у нее красивое. Откуда на нем взялась красота, как показалась из-за морщин, алкогольной припухлости, синяков, повседневных забот? Может, сжалились в морге, привели в порядок. Красивое лицо, только почему-то чужое.
И его пальцы тоже становятся чужими — когда он поправляет единственный приличный шарфик у нее на шее, чтобы сидел аккуратнее.
Пожилой офицер полиции за спиной от неловкости готов провалиться в подпол. У него работа горит, но на чужое горе не все могут вот так наплевать — и вклиниться с мучительными вопросами. Но молодой человек в форме академии уже отворачивается от гроба и смотрит глазами, в которых нет горя — ни чужого, ни своего, в них вечная, серая, бездушная февральская изморозь.
— Вы звонили, я помню. Спрашивайте.
Они в соседней комнате, и серые стены смыкаются над ними, как свод тоннеля.