— А вы… тоже? Страдаете?
— Еще как, — упырь дернул крылом, и жеребец его зловещее черной масти — почудилось, что панна Ошуйская имела честь видеть этого жеребца прежде, но сию мысль она отогнала — заржал.
— Из-за разбитого сердца? — уточнила она.
— Из-за ботинок, — ответил упырь и ботинок стянул. — Натирают, паскуды… и вроде новые, мягкие, а вот поди ж ты…
Ботинок был продемонстрирован панне Ошуйской самым неизящным образом — ей оным ботинком в самое лицо ткнули, нимало не заботясь, что даже одержимая порочной страстью женщина от этакой демонстрации вполне способна страсть подрастерять. Ботинок был грязен.
И пованивал изрядно.
— Камешек, должно быть, попал. Я его и так, и этак вытряхивал, а он ни в какую, — признался упырь и почесал ступню.
Носки у него были драные.
И любовь окончательно умерла. Почему-то сие глубоко трепетное чувство не желало иметь ничего общего с чужими драными носками. Подумалось, что надо бы супругу поднести в подарок. Давече в лавке предлагали шелковых, по ползлотня за дюжину. И подвязки к ним черные, с вышитыми розами. Панна Ошуйская еще сомневалась, поскольку розы — это не очень мужественно. Вот если б гиацинты… с гиацинтами она взяла бы без малейших сомнений…
— Извините, — она попятилась во тьму.
— Да ничего… бывает… а вы, стало быть, пишете? — уточнил упырь.
И лицом страшен.
Мелкой чешуей покрыто.
Глазищи пылают, клычищи торчат. И рога тоже. В смысле, торчат. С рогами, должно быть, дюже неудобно. Шляпу вот не наденешь, а без шляпы прохладно.
— Пишу, — скромно сказала панна Ошуйская, отвлекаясь на материи куда менее практичные, но душевно близкие.
— И что?
— Поэму… — она вздохнула, и глаза ее предательски увлажнились, как всегда, стоило заговорить ей о высоком искусстве поэзии.
— Как интересно, — упырь, правда, глядел не на панну Ошуйскую, а куда-то за спину ее. Она тоже обернулась, но ничего-то нового для себя не увидела.
Дом вот.
И… супруг?