Это были сны. Редкие, томительные какой-то странной пересортицей чувств — именно благодаря таким снам я с юных сопливых лет догадался, что восторг и страх друг дружке кровные братья. Я был чужим в этом снящемся городе, мне там дивились, меня там не принимали, и неприятие это казалось очень правильным, радостным даже… и обидным до слез. Я знал, что туда нельзя, никак нельзя; там было неуютно, опасливо, чуждо… и все равно меня тянуло туда, как нашего дворника, багровоносого дядю Шибздю, тянуло к мутному пшенному шмурдяку.
А однажды странный город из снов облагодетельствовал меня настоящим смертельным ужасом.
Сам черт, наверное, не вспомнит уже, какая такая надобность занесла меня на ту старинную тихую улочку, когда-то давным-давно, чуть ли не при Екатерине еще, выстроенную немецкими колонистами по их тогдашнему немецкому вкусу. Над городом — над моим, доподлинным, родным и знакомым до смертной скуки — нависало яркое летнее предвечерье, было душно и томно: где-то за горизонтом выспевала гроза; а улочка показалась такой уютной, тянущий вдоль нее истомный сквозняк так неожиданно и приятно пах приречной зеленью, что я против желания машинально свернул на выгибающуюся плавным серпом булыжную мостовую. Ни о чем я тогда не думал, не выискивал никакого сходства — просто шагал да шагал себе без цели и смысла по плотному (бумажный листок не втиснешь) мощенью, в глубокой тени диковинно выдвинутых навстречу друг другу вторых этажей, лениво рассматривая ажурные полуприкрытые ставни, старинные фонарные столбы с чугунными подножиями, виноградные плети, раскорячившиеся по обомшелым кирпичным стенам…
Я не заметил, когда это произошло. Скорее всего, именно так, как показалось — вдруг, ни с того ни с сего, влажная прохлада встречного ветерка сменилась чуть приплесневелой промозглой сыростью, в сердце на ничтожную долю мига вонзилась и тут же исчезла ледяная игла, и внезапно поверилось: стоит лишь сделать еще с полдесятка шагов туда, за убегающе-плавный уличный выгиб, и… и…
Никогда в жизни — ни до, ни после — мне не приходилось так бегать. В груди неистовствовал горячий распирающий бубен, ноги оскальзывались на малейшей неровности мостовой (а булыжная мостовая — это одна сплошная неровность), хрипящий рот вместо воздуха захлебывался горьким горячим потом, а я бежал, летел, несся, потешая одиноких прохожих. Так несся, словно за мною черти гнались. „Словно“?
Невинная прогулка оставила по себе дурацкую вздорную память: как будто, смалодушничав, упустил что-то безвозвратное, выпадающее в жизни лишь считанные разы, и в то же время будто бы чудом и в самый последний миг уберегся от несчастья более жуткого и более непоправимого, чем смерть.