Но этот трес, этот толстокожий, перемазанный пылью и кровью бородатый танк, слетевший с катушек, казалось, совершенно не чувствовал боли. Он, похоже, вообще сейчас ничего не чувствовал и желал только одного. Смерти Бориса.
Кулак бородача обрушился сверху. Раз, и ещё раз, и ещё…
Борис вертелся и сопротивлялся, как мог. Бил в ответ и старался сбросить с себя противника.
Он ткнул бородача в лицо и едва не выковырнул ему второй глаз. Но даже это не помогло.
Против такой тупой и беспощадной силы всё было бесполезно.
Тяжёлый кулак поднимался и бил. Монотонно, размеренно. Снова и снова. Борис терял время, и с каждым утраченным мгновением уходили силы.
Ещё один удар треса — словно молотом по черепу.
Борис почувствовал, что отключается. Ощутил чужие руки, цепкие и сильные, как клещи, на своей шее. Мёртвую хватку, мешающую дышать.
«Значит, больше не бьёт, — отстранённо подумал он. — Значит, душит. Значит скоро… всё…»
Он чувствовал приближение конца.
В ушах стучало, в голове пульсировала тупая нарастающая боль.
Колизей выл, заходился от визга и криков. Всё громче. Всё сильнее. А ведь несколько секунд назад казалось — нельзя ещё громче и ещё сильнее.
Выходит, что можно.
Да что же они так беснуются-то, мать их?1 Так радуются его гибели? Или это уже предсмертные глюки?
Руки треса вдруг соскользнули с горла. Сам трес вздрогнул. Всем телом навалился на Бориса. Задрожал, задёргался.
Хрипя и кашляя, Борис глотнул воздуха. Раз, другой. В голове прояснилось. Настолько, что появились вопросы. И вернулась способность соображать.
В чём дело? Кто это так бородача? Никого ведь на арене нет. Никого, кто способен помочь. Не чернявая же! С чего бы ей помогать? И уж тем более не колизейские охраннички. Им-то и вовсе сейчас незачем вмешиваться.
Тогда что? Почему тогда?
Кто тогда так кстати ударил бородатого треса?
И били ли его вообще?