Голубые, как небо, Мечты; оранжевая, как солнце, Радость; зеленая, как топь, Тоска; синяя, как птица Метерлинка, Надежда; фиолетовая, как запах сирени, Страсть; желтое, как пески Маленького принца, Одиночество; алая, как его роза, Любовь. Все это так тщательно перемешано жизнью в моем сознании, что образовалась глыба чистейшей белизны. Арктическим айсбергом искрится она во мне. Лишь несколько серых пятнышек зависти, ревности и страха нарушают эту ледяную стерильность мрамора, из которого предстоит мне изваять тебя. Эти мушиные метки пробрались сюда. Я не боюсь. Не так они сильны. Они исчезнут с первыми же ударами.
И вот в левую руку я беру резец моей фантазии, в правую — молот моей памяти. Взмах…
Тр-р-рах! Неожиданная зарница судорогой сводит укрытую бархатной мантией ночь.
Все лишнее скалывается, как скорлупа с ядрышка, как глиняная форма с уже застывшей чугунной статуи.
Тр-р-рах!.. Молодая гроза ударила в праздничные литавры!
Осколки плавно, как в замедленном кино, опускаются на пол и превращаются в маленьких белых слоников. Они суетливо выстраиваются в колонну по одному и слоновитой походкой топают через всю комнату, опасливо обходя тапок в центре ее. Добравшись до шкафа, они протискиваются в щель между ним и стеной и исчезают там. За шкафом — мышиная нора. Куда она ведет? Хотел бы я видеть выражение лица того незадачливого мыша, который первым узреет Безумное Шествие Белых Слоников.
Очередной взмах…
Гром грохочет уже беспрерывно, сливаясь в неразборчивый гул, словно Христос гоняет на гигантском мотоцикле. Невидимая во тьме туча, скрутившись жгутом в несколько раз, выжала из себя первые желанные струйки влаги на потрескавшиеся от жажды губы земли. Молнии, запыхавшись, пытаются превратить ночь в день.
Электрический свет кажется чем-то пустым и глупым. Я щелкаю выключателем: мраморную, в рост человека, глыбу в постоянной игре беззастенчивых фотовспышек видно даже лучше.
Падает на пол еще один обломок скорлупы, и — наконец, наконец-то! — из каменной пены, чуждые ее ледяной холодности, рождаются первые знакомые черты.
И мрамор становится мягким и упругим.
И комок из нежности и тоски застревает у меня в горле.
Я знаю этот высокий, прохладный лоб и этот, пока необычно белый, слой густых и жестких, как конская грива, волос. Я знаю, знаю этот рот, эти губы, эту улыбку, которая, как бы оправдываясь, говорит: «Да, вот в этой-то муке и заключается мое счастье». Дальше. Дальше подбородок — круглый, обманчиво безвольный. Дальше. Дальше шея. Именно она содержит в себе тот, возможно, ощущаемый только мной заряд призывности, который распространяется на все черты и черточки.