Светлый фон

Через три недели Комус решил заняться другим видом тренировок, и меня направили к следующему воину. Тот предпочитал рапиры, причем оказался весьма проворен. С самого начала он запретил мне сдерживаться, настаивая, чтобы я сражался со всем мастерством, на какое только способен. Естественно, и его ничего не ограничивало. Будь он более собран, я бы мог заработать нечто посущественнее нескольких уколов и рассеченной щеки, пока приноравливался к новому стилю боя. Я занимался с ним примерно месяц, а потом убил его.

Это был удачный выпад на исходе долгого дня, думаю, его ослепило солнце. Ему захотелось отработать новую технику с боевыми рапирами, но он не утрудил себя надеванием защиты. Разгоряченный боем, он превратил тренировку в полноценный поединок. Когда я осознал, что я сделал, я оглянулся посмотреть, видел ли нас кто-нибудь. Мой надзиратель еще не вернулся. Единственным свидетелем был личный раб зида, его невыразительное доселе лицо осветилось усмешкой. Он прижал палец к губам и жестом показал, чтобы я уходил. Он знал, что заклятие подчинения не требовало от меня оставаться на месте.

Бежать… У меня оставалось не больше часа до прихода надзирателя. Если мне удастся пересечь лагерь так, чтобы никто не заметил изображения меча на моем ошейнике, тогда, быть может, я смогу до заката добраться до скал.

Босиком. Безоружным — я не рискну нести оружие через весь лагерь. Один шанс из тысячи за то, что я доберусь до скал. Один из пятидесяти тысяч за то, что они не найдут меня. Один из миллиона за то, что я смогу пересечь Пустыни и выйти к долинам Айдолона. Я не был уверен даже, в каком направлении они находятся. И все же я бы попытался, если бы не зудящая убежденность в том, что я не одинок, что я должен прислушиваться и быть готовым… О боги, готовым к чему?

Я продержался уже восемь недель, дотошно отмечая каждый день соломинкой, брошенной на дно корзинки для хлеба. Только двое пробыли в этом бараке дольше. Все остальные, кто был здесь, когда привели меня, уже погибли, и на их место взяли новых рабов. Я уже не представлял вкуса другого хлеба, кроме кислой и сухой серой горбушки, или другого питья, кроме затхлой теплой воды. Воспоминания об аппетитном жареном цыпленке или вымоченных в вине и засахаренных ягодах наполняли меня отвращением. Все плотские желания умерли или превратились в отторжение. Еда, вино, женщины… даже прикосновение к ним казалось невыносимым. Лица моих друзей тускнели в моей памяти, сколько бы усилий я ни прикладывал, чтобы восстановить их, и я лишь выругался с горечью, обнаружив, что уже не могу мысленно вернуться на извилистые улочки Сен Истара. Даже воспоминания о прекрасных Долинах померкли. Так почему же я не мог бежать?