Подхожу с фотоаппаратом наперевес, остаюсь неузнанным, хоть и не устраивал никакого маскарада: Ираида близорука, да и фляжка-то уже небось наполовину пуста. Навожу объектив. Вероятно, надо сказать ей, что сейчас вылетит птичка или даже вывалится упитанный пингвин в самом расцвете сил, но я не отвлекаюсь на ерунду, я поймал роскошную картинку, и сейчас…
О господи.
В тот миг я узнал, что это такое: оказаться в чужой шкуре, с головой окунуться в плоть и сознание постороннего человека.
Нет, никаких эффектных фокусов, которыми можно было бы развлечь любопытствующих зевак. Всего лишь субъективное переживание. Впрочем, достаточно интенсивное, чтобы сбить с ног Критского быка. Но я не упал. Я выстоял в нескольких метрах от книжного лотка, чуть не по колено в бурой снежно-песочно-соляной жиже: отступать-то некуда, позади, впереди, по бокам и снизу – Москва, а сверху, ясен пень, ничего, кроме белобрысого зимнего неба.
Я не превратился в Ираиду Яковлевну, не потерял себя, ни на секунду не расстался со старым добрым Максом, двадцатисемилетним мужчиной в дубленке с чужого плеча и теплых импортных ботинках, с собственным набором воспоминаний, мнений, настроений, пристрастий, рефлексов и физиологических реакций. Но, не утратив ни единого баула из своего бесценного багажа, я на краткое мгновение оказался полноправным владельцем чужого имущества. Я узнал, что значит быть Ираидой.
быть Ираидой
Быть Ираидой – это значило испытывать тупую ноющую боль в пояснице и переминаться на онемевших от холода ногах, тщетно стараясь вернуть им чувствительность. Раздраженно подсчитывать в уме скудную утреннюю выручку, но с хмельным оптимизмом сулить себе скорую перемену товарно-денежной участи. Постоянно помнить о своем возрасте (пятьдесят лет и три с половиной месяца) и гнать мысли о смерти (не хочу, не хочу, не хочу!). Размышлять о последней ссоре героев мексиканского телесериала, к началу которого надо бы непременно вернуться домой; иных осуждать, прочих одобрять, и отчаянно им завидовать, и мечтать сделать прическу как у матери Луиса Альберто, потому что такая прическа может не только украсить всякую привлекательную женщину средних лет, но даже переменить судьбу к лучшему. С привычной горечью перебирать в памяти лица, слова и поступки бывшего мужа и трех любовников (других связей с мужчинами не было) и робко ненавидеть их за то, что ни один не сумел доставить даже того скудного, стыдного удовольствия, которое можно получить, поглаживая свою «пиньку» (так называла это место мама, когда учила подмываться в тазике перед сном, а потом Ираида старалась вовсе никак не называть это чувствительное место и была готова заплакать от бешенства, если какой-нибудь подонок смел в ее присутствии… нет, лучше даже не думать об этом!). То и дело насильственно оживлять в памяти студенческие годы, тайно гордиться званием самой красивой студентки в группе и не вспоминать, не надо вспоминать, что в группе было всего три девочки. Все равно, все равно, все равно студенчество – самое счастливое время в жизни, и, может быть, тот факт, что она считалась первой красавицей группы, каким-то образом поможет отсрочить или даже вовсе отменить смерть, потому что умирают обыкновенные люди, а самая красивая студентка, пусть даже и бывшая, не может считаться обыкновенной. Думать: «У меня особая судьба», – и не подвергать сей тезис ни сомнениям, ни толкованиям.