– …учатся думать. Они хотят чего-то, и в их жизнях нет черного и белого. Как бы им ни хотелось.
Я узнала свой голос, остановилась, и Джоан тоже замерла – на какую-то секунду я снова увидела остановившийся взгляд и руки, которые придерживают ломкую поясницу. А потом наваждение пропало.
– Ты их любишь, – сказала Малкольм. – Ты пересчитала волосы на их головах. И их судьбы ты тоже взвесила. И ты их любишь.
Я молчала, ожидая продолжения, но Джоан улыбнулась и полезла в очередную коробку.
– Не бывать мне учительницей, Витглиц. Ну и черт с ним, скажу я тебе. Ну-ка…
Я чувствовала: Малкольм анализирует, она что-то поняла, и вдвойне обиднее, что я не поняла ничего. Вечер двигался к ночи, Джоан расспрашивала о моем прошлом, рассказывала какие-то истории о концерне. Я считала минуты до инъекции симеотонина, и вдруг поняла, что Малкольм ни словом не обмолвилась о моей смерти.
Телефон Джоан ожил: не звонок – сообщение. Она повозилась с ним немного, нахмурилась и снова спрятала в сумку. Слова липко зависали над столом. Я думала о тех, кому все равно, что я умру, и кому – нет. Я считала, вспоминала и чувствовала себя на тризне по себе самой, окруженная призраками еще живых и уже мертвых. Малкольм смотрела куда-то мимо меня и тоже думала. Где-то глубоко за серыми коридорами, за сухой матовой плиткой происходило что-то важное.
– Дрянь какая, – сказала Джоан вслух. – Сколько можно есть? Пойдем помоем посуду, что ли.
Я встала и ощутила внимательный взгляд. Это раздражало.
– Здесь всего две тарелки. Я сама.
– Хорошо, – легко согласилась она. – Я тебя морально поддержу.
И это тоже раздражало.
– Тебе часто приходится мыть два комплекта посуды?
Я открыла воду сильнее, чем требовалось. Поле зрения наполнилось шумом-рябью, но это пустяки.
Мне снова не хотелось ее слышать, съеденное взялось камнем в желудке, и во рту поселился гнилой привкус.