Светлый фон

А потом пошла обычная работа — я обложился видеокомплексами и стал изучать эпоху второй половины двадцатого века, и впервые за многие годы узнал, что такое плохое настроение — даже помня, как все в общем хорошо закончилось, больно было смотреть на вьетнамскую и афганскую войны, вспышки фанатизма в Иране, СССР, Индии, всемирную национальную рознь, терроризм — все это воинствующее невежество рушащегося традиционно-феодального мира, захлестнутого невиданным прогрессом развитых стран; казалось невероятным, что у этого мира жертв, ставших собственными палачами, может быть какое-то будущее; я понял Питера — от этого кошмара действительно хотелось бежать, и как можно дальше.

Но через месяц, когда Питер — теперь так его звали все, хотя сам он на этот счет мнения не высказывал — стал медленно выходить — конечно, с нашей помощью — из гипнотического сна, я был готов на все сто процентов — и был уверен, что все получится как никогда хорошо, ведь обычно информации о периоде мало, двадцать первый век вообще был беден на события, да и информационный бум кончился, вот и приходилось по художественной литературе восстанавливать, как они жили там, в две тысячи тридцатые, в маленьком сибирском городке или чудовищном Мехико.

Пробуждение состоялось пятого сентября, как раз в годовщину первого обнаружения анабиотрона с человеком, тот, Джеймс Харди, правда, так и остался замороженным — необратимые изменения; Питер же, поднявшись с лабораторного стола и натянув джинсы, выглядел так, что никто не признал бы его самым древним человеком планеты, да и первый вопрос его был — «Что, разве кроме этого нужно еще что-то?»

Он явно не страдал некоммуникабельностью, мой новый пациент, и разговаривать с ним было приятно — никаких избыточных вопросов о современности, охотные, хоть не очень подробные воспоминания о своем времени, только здесь меня поразила странная деталь — ни тени ностальгии не звучало в его голосе, этого не могло быть, но так было, и причину я никак не мог понять; еще он очень интересовался современной литературой и сравнивал со своей — своего времени то есть, — которая, по его словам, чего только на наш двадцать второй век не предсказывала.

Постепенно мы подошли к вопросу о его профессии, теперь, имея всю информацию, он остановился, и довольно решительно — не так, как остальные там, «скорее всего…» или «может быть, я окажусь полезен…», нет, категорически заявил, дескать, единственной областью, где я лучше других разбираюсь, является хрононавтика по родному двадцатому веку! — я должен был его разочаровать — нет хрононавтики по двадцатому веку, к нему только подбираются, да и учиться на хрононавта нужно пять лет вместо трех для любой другой профессии.