Он давно уже привлекал к себе внимание прохожих, которые искоса поглядывали на него и незаметно усмехались, не понимая, как здоровый человек может так спокойно и равнодушно стоять на центральной улице Нью-Йорка да еще в час дня, когда любая минута стоит доллары.
«А все из-за чего? Из-за какой-то мюзик-холловской певички!..»
Эта мысль, как острая боль, встряхнула Марина. Только тогда он вспомнил, что стоит пугалом посреди запруженного человеческими телами Бродвея. Покраснев, смял небольшую афишку «Колумбии», двинулся с места и влился в поток, который понес его на платформу элевейтора[1].
Через минуту Марич втиснулся в вагон и, не успев опуститься на скамью, вновь погрузился в свои мысли.
Он смотрел в окно и не замечал, как мимо вагона проплывали кварталы за кварталами. Не будь проклятой боли, Марич увидел бы, как вскоре резко изменилось лицо Нью-Йорка: мимо вагона уже пролетали серые пригороды, время от времени можно было разглядеть убогую внутренность комнат, развешанные лохмотья и полураздетых женщин, возившихся у плиты.
«Проклятая, глухая боль!»
«Да, Марич, себя обмануть трудно. Мюзик-холловская певичка встает в твоих воспоминаниях как товарищ Гина, единственная, любимая девушка — помощник и подруга буйных лет твоей молодости. Ничего не попишешь — любовь, к сожалению, штука капризная».
Марич откинулся на спинку скамьи. «Все же стоило бы ее повидать. Прямо абсурд — быть здесь, рядом с бывшей женой, и не увидеть ее, не узнать ничего о ее жизни. Как она теперь? До сих пор с этим Эрге? Обязательно нужно повидаться».
Эти мысли успокоили его, и Марич решил сойти на первой же остановке и вернуться в отель.
Безупречно выбритый лакей в черном сюртуке переломил надвое свое резиновое туловище, выпрямился и учтиво склонил прилизанную голову с ровным пробором.
— Корреспонденция на столе, мистер. За время вашего отсутствия кто-то спрашивал по телефону номер комнаты. Приказания будут?
Марин устало направился к столу.
— Благодарю, можете идти.
Приблизился к кипе газет и журналов, ища глазами конверты. Писем ниоткуда не было, и он принялся расхаживать по комнате. Когда проходил мимо большого окна, машинально остановился, оперся о подоконник и застыл в молчаливой неподвижности. За окном (Марин занимал номер на двадцать пятом этаже) широко разворачивалась серая клетчатая панорама остроугольных небоскребов, справа синел Гудзонов залив, усеянный баржами и катерами.
Марин всего этого не видел. Снова думал о Гине. Воспоминания вертелись вихрем, больно и гнетуще сдавливали голову.
«Удивительно, невероятно странно. Что ж она, наконец? Сомнений же нет, что любила. Нельзя ведь прихоти ради пойти в Сибирь, в тайгу за студентом-ссыльным. Бросить все, отречься от дома, от родителей — это не жест, а глубоко обдуманный поступок».