— Перелом. — Я отодвигаюсь. — По работе…
— По работе. — Она убирает руку. — Зато к матери, наверное, у тебя вопросов накопилась масса.
Я не собираюсь откровенничать с ней, но как-то она прокручивает дырочку в моем панцире. Эта глупая история про сказку с забытым концом… Из дырочки выглядывает Семьсот Семнадцать. Он устал жаловаться мне, он знает все мои ответы заранее.
— Почему она не заявила о беременности? — выманивает его Аннели. — Почему отдала тебя Бессмертным?
— Для начала — почему она не предохранялась во время случек с проходимцами? — улыбается ей Семьсот Семнадцатый.
Она кивает.
— Почему не приняла таблетку, когда я был комком из клеток и мне было все равно.
Аннели не перебивает Семьсот Семнадцатого, и он борзеет.
— Почему не выковыряла меня, когда у меня еще не было рта: я бы не возражал. И да, почему надо было рожать меня дома и скрывать ото всех. Зачем надо было ждать, пока меня заберут Бессмертные. Пока запихнут в интернат.
Аннели что-то пытается вставить, но его уже не заткнуть. Пальцы скрючиваются, давлю шаурму в лаваше, как женскую шею, все руки в белом соусе; мясо сквозь разрывы теста.
— Пока мне там будут ломать пальцы и пихать в меня хером. Пока меня запрут в ящике! Пока я неделю не провожусь в своем дерьме! Пока я не стану таким же, как все! Почему нельзя было задекларировать меня по-человечески, чтобы я мог с ней побыть хотя бы десять лет! Хотя бы десять сраных законных лет!
Я швыряю шаурму в стену, белый соус льется по лицу какой-то модели. Глупо и пошло. Запал проходит. Вся эта моя исповедь — идиотизм и самоунижение; Аннели и без меня есть о чем горевать. Стыдно. Шагаю к окну, утыкаюсь в дымную улицу.
— Тебя держали в ящике? — спрашивает она. — В склепе?
— Да.
— За что?
— Пытался сбежать. Я же говорил…
— Какой у тебя был номер?
Открываю рот, чтобы сказать — и не получается. Имя свое мне сказать проще, чем номер. А когда-то было наоборот. Ломаю себя и выдавливаю:
— Семь. Один. Семь.
— А я была Первая. Класс?