Один я с ним не справлюсь — и мне не с кем вступить в заговор. Он раздробил нас, унижая по отдельности и вынуждая каждого искать с ним сепаратного мира.
И я иду к Девятьсот Шестому.
— Больше не могу.
— Я тоже. — Ему не нужно ничего объяснять.
Он дружит с Триста Десятым, у меня остались еще связи с Тридцать Восьмым; Двести Двадцатый, стукач, который меня ему сдал, теперь не в фаворе — он должен щекотать пахану пятки перед сном, другого применения ему Пятьсот Третий искать не хочет — и стукач оскорблен. Триста Десятый приводит Девятисотого, у того свои обиды с первой встречи. Сто Шестьдесят Третьего я вербую сам. Он рвется мстить; лишь бы не выдал нас раньше времени. Остальные приходят сами.
Мы распределяем роли: Тридцать Восьмой заманивает Пятьсот Третьего на свидание, Девятьсот Шестой стоит на стреме, Триста Десятый командует операцией.
Мы бросаемся на нашего пахана отважно — ввосьмером, в сортире — и избиваем его дико, страшно. Ломаем пальцы, рвем хрящи, лупим по ребрам, по почкам, по лицу, бросаем подыхать на полу.
Когда вожатые пытаются узнать, что случилось, нас оправдывает Двести Двадцатый. Ему верят: в конце концов, он исправно закладывал им нас долгие четырнадцать лет.
В лазарете Пятьсот Третий срастается медленно. Выползает оттуда через полтора месяца, искореженный. С ходу кидается на меня. Есть у него это звериное чутье.
Но за это время мы стали тем самым, что пытался выплавить из нас старший вожатый. Больше, чем десяткой. Больше, чем будущим звеном. Семьей.
За меня вступаются все. Пятьсот Третьего изничтожают, размазывают, и он снова проваливается в санчасть. А когда возвращается к нам — еще через полтора месяца, — его не узнать.
Он больше даже не пробует никого задирать. Молчит, отгородившись учебником, торчит в кинозале, держится особняком. Мускулы его за три больничных месяца атрофировались, пропал весь гонор, глаза потухли. Он только зубрит уроки — отчаянно, один.
Когда все вроде забывают, каким Пятьсот Третий был раньше, он просит у Триста Десятого собрать нас.
— Пацаны, — глухо и коряво как-то произносит он, уставившись в угол, скособоченный, безухий. — Я сам во всем виноват. Я вел себя как мразь. Как выродок. У вас тут своя десятка. Свои правила. Не хер мне было к вам лезть командовать. Короче, я не прав. Прошу вас, пацаны, извините. Вы мне дали урок. Я усвоил. Реально.
Все молчат, и никто не хочет даже посмотреть на него: каждому понятно, к чему эта канитель. До испытания — месяц. Если Пятьсот Третий каким-то чудом сдаст экзамены, его шкура в наших руках.