Большую часть времени я проводил за письменным столом, но это была лишь видимость работы, да еще и небезопасная, возможно. Ибо в творческом состоянии разум пропускал в себя и все прочее. То же выходило и с чтением. В конце концов единственной действенной защитой стала позиция агрессивного противодействия. Дальние прогулки исключались, я не мог оставлять сестру надолго одну, поэтому гулял поблизости от дома. Но гоблинский сад больше не обступал меня. Я чувствовал, что он неподалеку, но полностью погрузиться в него не мог. Возможно, слишком пестрые впечатления осаждали мой разум, не давая остальным прочно закрепиться.
Действительно, все, по выражению сестры, «слои» проявлялись попеременно и задерживались на некоторое время. Независимо от времени дня и ночи, они самовольно возникали и располагались, подобно скваттерам. При этом они затрагивали струны, уже существовавшие во мне, ибо каждое сознание заключает в себе наследственные отложения, которые возделываются всеми потомками. И после случайного ливня могут прорасти неожиданные цветы. По крайней мере, так было со мной. С наступлением темноты коридоры переходили во власть инквизиции, в угрюмых холлах устанавливались пыточные орудия, и вот однажды, когда я сидел в библиотеке, меня посетило замечательная убежденность: стоит признать собственную злонамеренность, и потом можно спокойно творить свои козни дальше, поскольку признание есть выражение, а выражение приносит облегчение и готовит к новому накоплению. И в подобном настроении я был непримирим к прочим, придерживавшимся иного мнения. А то меня преследовали некие языческие мотивы — нечто на первый взгляд тривиальное, но еще какое значимое! К примеру, мне приснилось, что к дому несется с жутким топотом стадо кентавров, грозя его разрушить, а пробудившись, я увидел, как чуть ниже наших террас по полю скачут кони. Их недоброе ржание и шумное фырканье доносились словно из-под самых окон.
Однако наиболее примечательным, как мне представляется, был эпизод с деревом (пожалуй, любопытнее был лишь случай с детьми, но к нему я вскоре еще вернусь) — забыть невозможно, вижу как наяву.
Под окном моей комнаты, выходившим на восток, росла на лужайке гигантская веллингтония, верхушкой доходя почти до рамы. Она стояла примерно в двадцати футах от стен, на верхней террасе сада, и, задергивая шторы перед сном, я часто бросал взгляд на дерево, как бы запахнувшееся в бахрому тяжелых ветвей, на которые падали отблески света из других окон, отчего оно делалось похоже на застывшую величественную фигуру. Словно идол древнего мира, требовавший к себе внимания. Внешний вид дерева внушал почтение. Хотя движения ветвей не было заметно, они явственно шуршали, а ночью веллингтония казалась такой темной, зловещей и чудовищной, что я всегда испытывал облегчение, задернув шторы. Однако, улегшись в кровать, я начисто забывал о дереве, а днем, уж конечно, не подходил к нему.