— Никогда, слышишь?
На какой-то миг она испугалась. Причём не того, что он нападет. Вот ещё! Чего-то другого испугалась. Сама не поняла, чего именно. Не то непривычной ярости в его глазах, отсвечивающих в темноте зеленью, не то гнева, исказившего лицо, не то того, как его колотило и трясло, словно в лихорадке.
— Никогда!
Лесана стряхнула его руки:
— Чего орёшь? Я не глухая.
Получилось грубо.
Лют замолчал. Потом усмехнулся. Поднял с земли, прихваченной лёгким ночным морозцем, ошейник, протянул собеседнице. Безропотно шагнул вперёд. Обережница застегнула науз, отмечая про себя, что ударила оборотня слишком сильно — он теперь даже ступал тяжело и заметно перекашивался на левый бок.
— Иди, помойся. Завтра в дорогу. От тебя псиной несёт. Отвар в бане, натрёшься, чтобы не разило.
Волколак ушёл, не проронив ни слова.
На другое утро, когда Лесана снова облачилась в бабий наряд, её «брат» был по-прежнему угрюм и неразговорчив. Впрочем, девушку это не тронуло. Тамир беспокоил её куда сильнее, чем уязвлённая Лютова гордость.
61
61
Донатос бы всё случившееся обозначил кратко: «У дурака и беды дурацкие». И был бы прав. Тамир вдруг понял, что скучает по наставнику.
По отцу не скучал. Обережник помнил его смутно — высокий крепко сбитый мужчина с копной чёрных с проседью волос и натруженными огромными руками. И нос у него был с горбинкой, похожий на орлиный клюв. Нос ему перебили ещё в раннем детстве, когда нечаянно ударили палкой во время игры в бабки. Отец говорил — кровища хлестала так, что он захлёбывался и рыдал, боясь умереть.
Смешно.
И тут же поселилось в душе неясное беспокойство. Понимание, что ли. Не был его отец ни высоким, ни темноволосым. И горбинки на носу у него не водилось.
Растерянно Тамир пытался вспомнить если не лицо, то хоть имя своего родителя, чтобы унять гнетущую тревогу. Как его звали? Чем занимался? Память отзывалась медленно и неохотно… кое-как всплыло из глубин только собственное отчество — Стр