А события продолжали развиваться. Ведь он забыл кое о чем. О чем-то таком, что мог знать только он один.
И таким образом время, которое действительно не останавливается, ни ради горя, ни ради любви, несло их всех вперед к тому моменту, которого не предвидели ни Брандин, ни чародеи, ни музыкант на своем кряже.
Эта тяжесть была словно тяжесть гор, придавивших его разум. Тщательно, скрупулезно рассчитанная так, чтобы оставить ему лишь самую слабую искру сознания, ведь именно в этом заключалась чистейшая пытка. Чтобы он всегда точно знал, кем был прежде и что его заставляют делать, и был абсолютно не способен себя контролировать. Он был раздавлен весом навалившихся на него гор.
Но теперь они исчезли. Он распрямил спину. По собственной воле. Повернулся на восток. По собственной воле. Попытался поднять голову повыше, но не смог. Он понял: слишком много лет провел в этом скособоченном, согбенном положении. Ему несколько раз ломали кости плеча, очень аккуратно. Он знал, как выглядит, во что его превратили в темноте, давным-давно. Все эти годы он видел себя в зеркалах и в глазах других людей. Он точно знал, что сделали с его телом перед тем, как принялись за его рассудок.
Теперь это не имело значения. Горы исчезли. Он смотрел на мир собственными глазами, к нему вернулись собственные воспоминания, он мог бы говорить, если бы захотел, высказывать собственные мысли собственным голосом, как бы сильно он ни изменился.
Но Рун обнажил свой меч.
Конечно, у него был меч. Он носил такое же оружие, как Брандин, ему каждый день приносили такую же одежду, какую выбирал король; он был отдушиной, водостоком, двойником, шутом.
Но он был больше, чем шут. Он точно знал, насколько больше. Брандин оставил ему этот тонко отмеренный клочок сознания на самом дне его рассудка, под этими навалившимися, придавившими его горами. В этом был весь смысл, суть всего; в этом и в тайне, в том факте, что лишь они двое ее знали, и больше никто никогда не узнает.
Люди, которые некогда его изувечили и изуродовали, были слепыми, они трудились над ним в темноте и знали его только через настойчивые прикосновения рук к его плоти, проникающие до самой кости. Они так и не узнали, кто он такой. Только Брандин знал, только Брандин и он сам, смутным проблеском сознания своей личности, так бережно оставленным ему после того, как все остальное отобрали. Так элегантно задуман был этот ответ на то, что он сделал, эта реакция на горе и ярость. Эта месть.
Никто из живых, кроме Брандина Игратского, не знал его настоящего имени, но под гнетом гор он не мог сам его выговорить, лишь в душе мог оплакивать то, что с ним сделали. Какое изысканное совершенство эта месть.