– Столько любовников имеешь, что уже и запомнить не в состоянии? – оскалился папенька. А вот вонь от него вовсе не притворная исходит. И зубы его по-настоящему желты, некрасивы. Одного не хватает, отчего и улыбка эта вот глядится откровенно страшной. – Матвейка…
– Матвей Илларионович?
– Надо же, Илларионович… – папенька хохотнул. – Экий он стал…Матвей… может, ты его еще и по батюшке величаешь?
– Не твое дело.
Этот разговор, как и эта встреча нравились Эвелине все меньше.
– Пела для него?
– Опять же, не твое дело.
– Мое, детонька. Еще как мое… твой Матвейка, если хочешь знать, многим серьезным людям дорогу перешел. Уж больно он… чистоплюй. Таких не любят.
Странно, но слышать подобное из уст отца было приятно. Чистоплюй, стало быть?
– Недолго ему осталось. Еще побегает месяцок-другой, а там и пойдет… от тебя зависит, по какой статье. Может, за аморалку снимут. А может, за контрреволюционную деятельность.
И оскал стал шире.
Все-таки совершенно не понятно, что в нем матушка нашла. Она-то не могла не видеть, не ощущать этой его подловатой натуры. И все равно влюбилась.
– А может, сперва одно, потом и другое.
– Тебе и радостно?
– Горевать точно не стану, – он поднялся и как-то неловко, бочком, приблизился к Эвелине, заглянул в лицо. И она застыла, не способная справиться с собственным страхом, будто все воспоминания детства ожили разом, чтобы завладеть ею.
Стало тяжело дышать.
И…
– Человек должен знать свое место, – он дыхнул в лицо гнилью, не от больных зубов, но от всей его натуры. – И нечеловек тоже. Не для того мы кровь лили, скидывая иго иных рас, чтобы теперь под ними шею гнуть…
Он разглядывал ее с немалым интересом, в котором Эвелине виделись совершенно не отеческие чувства. Так на нее смотрели те, другие мужчины, думающие, будто их положение, их состояние заставит Эвелину ответить на этот интерес.
Стало противно.