Светлый фон

Об этом думал я, человек-лето, выползший с другой стороны Проспекта и млеющий у светофора и мечтающий побыстрее нырнуть в тень Александровского сквера. Туда, к Купаловскому, где фонтан, где дети и дырка в лете, стремлюсь я, дикий и свободный посреди этого сумасшедшего дня, дёблинский, дублинский герой с целым пакетом неизвестно чего. Что ожидало бы его, Нильса, в той польской семье, которая приютила мальчика, упавшего с неба?

Мама. Ответь. Напиши. Номер. Мне нужен правильный номер. Этот пакет связывает мне руки.

Ну, Нильс — парень, к работе привычный. Пришёл бы в себя, и взяли бы его в батраки, документы ему справили бы. Разве не справили бы? Нет, та польская семья, во двор которой упал Нильс — мальчик с гусиным пером, зажатым в упрямой руке, — нет, не такая глупая это была семейка, чтобы сразу признаваться, что к ним с неба хлопец прилетел. Они бы его спрятали, ведь соседей поблизости не было, так, почтальон проедет раз в неделю, — а он бы им дрова рубил, в сарае убирал, в поле управлялся бы. А за это имел бы и хлеб, и мед, и бигос по праздникам, и новую одежду.

Почему-то семья, которая приютила Нильса, казалась мне похожей на героев книжки Марселя Райх-Раницкого «Моя жизнь». Был такой знаменитый немецкий литературный критик, еврей, который во время оккупации убежал с женой из Варшавского гетто — и нашел убежище у поляков, которые укрывали его чуть ли не до самого конца войны. Райх-Раницкий рассказывает, как относились к нему те поляки: заставляли работать, боялись каждую секунду, что из-за него их арестуют и расстреляют, грубые, полные предрассудков люди. Но немцам беглого еврея с женой они не сдали. Спасли две жизни. И он был благодарен этим полякам до самой смерти.

Ну вот примерно так я их представлял. Нильсу у них было хорошо. Но не для того ведь он в лилипута превратился и на гуся залез, чтобы перелететь через границу и так и прожить до смерти батраком на чужом хлебе. Нет, Нильс хотел забраться ещё дальше. Туда, где никто из его родни ещё не бывал.

На Запад.

Я сел у фонтана, лицом к театру. Пакет прислонился к скамье, как будто щекой прижался. Купаловский дразнил своим парижском видом. Театры всегда похожи на торты — а самый большой торт в Минске, это, конечно, оперный. Ба-альшой торт оперы и балета. Бисквит на бис.

Купаловский не ба-а-льшой, он маленький. И за это я был ему благодарен. Я вообще всегда был благодарен в этом городе всему маленькому, мелкому, незаметному, неброскому. Театр не должен быть больше самого себя. Купаловский — соизмерим: и своему масштабу, и своим амбициям. Гигантомания здесь была бы некстати. В Купаловском не так давно открылась «Аустерия» — с террасой, на которой вечером иногда танцуют вальс. Вечером, когда солнце садится в такси и уезжает куда-то на юго-запад, на проспект Жукова. Теперь терраса была пуста — только какие-то жрецы Мельпомены пили кофе, прижавшись к стене, подальше от солнца. Что бы они сказали, если б я сейчас пустился вальсировать прямо перед ними, обняв свой пакет за целлофановую талию?