Но я был связан, не в последнюю очередь желанием сохранить жизнь. Само собой, портрет должен быть выписан с уважением и выглядеть уважительно, но секретарь выставил еще три требования, которым мне пришлось подчиниться.
Первое: портрет должен быть выполнен в подчеркнуто моем стиле, Царя Царей можно поместить в такую фантасмагорическую картину, в какую я захочу. Таков великий проект Эфиопии, вызов художникам Америки и Европы: и Африка может породить диковинное, странное, новое. В Африке нарождается цивилизация, бросающая вызов вашему способу жизни и мышления. Мы начнем с лучшего, что есть в вас и нас, и в мире возродится сила, явится новая концепция человечества и человечности. Дрожи, Уорхол! Трепещи, Лихтенштейн! А вы, Генри Киссинджер и Эдуард Шеварднадзе, запишите себе где-нибудь, что старый материк встает с колен. По крайней мере, пусть поймут, что мы им ровня.
Второе: где бы и как бы я ни разместил Императора, его должны сопровождать львы.
Третье и последнее: Его Императорское Величество следует изобразить анфас, по крайней мере один раз. В традиционной эфиопской живописи грешника можно опознать по тому, что он не смеет посмотреть зрителю в глаза и отворачивается от стыда, закрепившегося даже в краске. Поскольку Император происходит из рода Соломона и является Избранником Божьим, он не должен знать такого страха.
Некоторое время меня терзала неуверенность, что у профессиональных теннисистов называется «мандраж». Я мог начать писать — я даже начал — сколько угодно картин с Хайле Селассие, разместить его в любом фантастическом окружении, но не мог найти пейзаж, который бы одновременно был неземным и подходящим для человека. Я застрял — ни лекарства, ни медитация, ни секс мне не помогали. Я писал, разочаровывался, счищал масло с холста и начинал заново — снова и снова. Я знал абрис лица своего Императора лучше, чем свой; знал его манеры и настроение; знал его в действии и в сомнении. Я мог его написать тысячью разных способов, и каждый из них был бы прекрасен. Но все остальное! Остальное — шлак. Фон облекает сердце любой картины, и я понимал, что пытливый взор сразу найдет неискренность в моей работе и — в лучшем случае — с презрением забудет меня.
Я не сдавался. Я уже знал, что творчество — марафон, выносливость важна не меньше, чем вдохновение, а всякая неудачная попытка рано или поздно, в сочетании со случайной мыслью, даст мне необходимый ответ. Наконец однажды ночью, от изнеможения и отчаяния, я внезапно осознал, что эта трудность — сама по себе граничное условие, неотъемлемое свойство данной работы. Я не мог себе представить ничего такого, что высветило бы в Императоре истину, кроме той, что он нес в себе. Он был как воображаемый нейтроний: политическая материя такой высокой плотности, что не поддается сжатию. Его не следует укра-шать, как другие работы, он сам — фундамент, на котором должна строиться картина. Поэтому я начал со львов, призрачных фигур, скрытых под слоем краски так, будто они висели в воздухе; набросал контур тронного зала и окна. Последним я написал Императора — плотно и точно, почти в традиционном венецианском стиле. Казалось, что Хайле Селассие — единственный в мире состоит из плотной материи, все остальное — туман и мгла. Для глаз зрителя он блистал: чернокожий демиург в темном золоте, глаза которого видели обновленную, современную державу сияющих башен, что существовала, прежде всего, в его голове. По своему обыкновению, на других полотнах я представил фрагменты тела: изогнутую кисть руки, властный рот, сверкающее око — и видения его в