Светлый фон

 

Мария вспоминала своих несчастных подружек не то, что часто – постоянно. Они всегда были с нею, как старая, почти незаметная, но постоянно ощущаемая сердцем боль. Ей так было их жаль, что сердце сжималось всякий раз, как что-то напоминало ей о них. А напоминало часто: Трисс любила ромашки и ромашковые венки, маленькая Клэр любила землянику, которая уже появилась в густой траве на солнечных пригорках, и все они обожали клубнику, а ягоды в этом году было столько, что она росла даже на дорогах, между колеями. Стараясь не вспоминать Гарета и учась не тосковать по нему, Мария усердно работала, много читала, варила варенье и компоты из ягод, собирала ягоды, и постоянно в мыслях ее присутствовали ее подружки по ферме.

Ей казалось, что она понимает, почему Гарет так изменился после Великой Ночи. Он поддался порыву и поцеловал ее – ее! Великая Ночь сыграла с ними злую шутку, и он теперь стыдится этого порыва и не хочет, чтобы она это знала. Какими бы благородными и великодушными они с Гэбриэлом ни были, но ее прошлое и то, что делали с нею, – это не забыть, не исправить и не превозмочь. Она опозорена, испачкана, и знать это и так-то было больно, а помнить то, что подтвердило это и расставило на свои места – и того тошнее. Нет, она Гарета не осуждала. Напротив. Он постарался изо всех сил не причинить ей боль, был приветливым, добрым, великодушным. Но ни разу больше не то, что не поцеловал ее – он даже не прикоснулся к ней больше ни разу, даже мельком, не протянул руки, и не приехал ни разу один, без брата – даже попрощаться. «Неужели он думал, – порой с краской стыда и обиды говорила себе Мария, – что я не понимаю ничего и стану навязываться ему со своими чувствами или порывами?!». Ей так стыдно было, что она так рванулась и прижалась тогда к нему! Вот это-то его и напугало. – Подсказывало что-то внутри. – Ему, конечно, неприятно… да нет, что там – имей мужество, называй вещи своими именами! – ему противно ее тело, которое так унизили и таким гнусным вещам подвергали в свое время!

Марии казалось, что она такая же, как всегда, что ничто в ней не выдает боли, которая терзает ее сердце. Но и Тильда, и Ганс, и даже Моисей, пока что очень редко навещавший Тополиную Рощу, видели, что часть ее сияния как-то померкла, она больше не светится изнутри от счастья и радости бытия. И простые вещи, которым она так радовалась в первые дни, тоже больше не трогают ее. «Так я и знала. – Про себя сетовала Тильда. – Разбередил девочке душу, и уехал, даже не попрощался толком. Жестокий он все-таки, или все они, красавцы и герцоги, такие?.. Что им наши души и сердечки таких вот девочек, пыль придорожная?..». И заговорить страшно, неосторожным словом только больнее сделаешь. Да и гордая она – не признается нипочем. Пусть лучше думает, что никто не знает, как ей больно и обидно, и гордостью этой утешается хоть немного.