Светлый фон

Ибрагим подошёл ближе, присел на корточки, заглядывая в лицо. Семён хотел отвернуться, но куда там… такое только змей, из одной шеи состоящий, и сумел бы.

— Ты не беспокойся, — радостно улыбнулся мавла, — Муса тебя больше пальцем не тронет. Тебя сейчас мучить — только конец торопить. До вечера подождём, а если окажется, что ты нам солгал, то Муса тебя всё равно не тронет. Останешься тут, а завтра на солнце потихоньку сгоришь. Пустынные дэвы выпьют твою душу и отпустят наши. Это я Мусе посоветовал так поступить, а мне отец рассказывал. В Эритрее дикие кочевники, если в беде окажутся, одного из рабов приносят в жертву, но не убивают, а закапывают в песок и уходят. Всё равно ведь, если Аль-Биркер не придёт, воды на всех не хватит, и значит, Муса будет тебя казнить. А теперь и грех на хозяина не ляжет, и духи пустыни будут к нам благосклонны.

— Пёс ты, — выговорил Семён, с трудом набрав воздуха в сдавленную грудь.

— Пускай пёс, — согласился Ибрагим. — Но я ведь хочу как лучше. Ты сейчас не умирай, потерпи до вечера. Может, ещё выкрутишься.

Ибрагим поправил Семёну сбившуюся куфию, заново перевязал игль. Отвратно на душе было от такой заботы, а куда деваться? Даже в руку Ибрагимке не вцепишься, зубов недостаёт.

— Ибрагим! — рявкнул сверху голос Мусы. — Я тебе покажу — лясы точить! Сейчас рядом вкопаю, и беседуй до самого предсказанного дня. Кто верблюдов будет стреножить? Видишь же, этой падали больше нет.

— Я за тебя страдаю, а ты хоть бы спасибо сказал, — посетовал мавла и, поднявшись, побежал собирать не успевших разбрестись верблюдов.

Горячий песок жёг щеку, солнце, ещё по-дневному высокое, пекло голову. Казалось бы, и не в такую жару на солнцепёке бывать приходилось, а тут как сковало члены песком, жара немедля вползла под череп, застучала в висках, холодной горечью отдалась из самого нутра. Качнулась перед глазами пустыня, слепя солнечными блестками, и одно желание осталось в душе — освободиться от давящего плена, не медля ни единого мига. Размять ноги, опахнуть тело сухим жарким ветром, и сразу полегчает, смолкнет набат, бьющий в виски, пропадёт страшная телесная истома, вызванная беззащитностью замурованного тела. Нет горше муки, чем не мочь пошевелиться. Хоть бы пальцы сжать в кулаки или на вершок согнуть упакованные песком ноги… так нет, только и можно, что морщить брови, разевать в немой муке рот и сипеть чуть слышно, ибо всякий голос раздавлен немилосердной хваткой мёртвой земли.

Семён помнил, что Муса где-то неподалёку, любуется на дело своих рук, радостно созерцает мучительные гримасы, но ничего не мог поделать с собой, губы непослушно плясали, голова качалась, окунаясь бородой в песок. Дрожали щёки, и глаза сами собой подмигивали, словно у припадочного. А ещё, говорят, отрубленная голова так же подмигивает и гримасничает, глядя на своё отдельно лежащее тело.