Анка не отвечает, и я, обогнув её, двигаюсь по траншее к тому месту, где застыл Аникей.
— Что тут у вас? — спрашиваю я. — Полаялись, что ли?
Десять минут спустя выясняется, что полаялись, и не раз. Что всякие фифы — такие же дохлячки, как остальные, но слова, видите ли, им не скажи. Что Аникушка не виноват, если у некоторых трупов отсутствуют не только половые признаки, но и чувство юмора. И что видал он таких напарниц там, где нам всем давно положено находиться — в гробу.
— Травит один за другим пошлые анекдоты, — жалуется Анка часом позже. — Озабоченный покойник — это что-то запредельное. У меня такое впечатление, что будь у него чем, он бы меня изнасиловал прямо тут, на позициях.
— Ну уж прямо-таки изнасиловал, — я осекаюсь. Мне становится скверно, так скверно, как не было, пожалуй, никогда с тех пор, как я умер. Образ, который я зримо представил, чудовищен. Он отвратителен, ужасен, он попросту за гранью добра и зла. Совокупляющиеся киборги, трахающиеся мертвецы. Неживые, уродливые и злобные куклы, тщащиеся выдать себя за людей. Ничего более унизительного и горького я раньше не ощущал.
— Меня спросили сегодня, — наконец говорю я, — хочу ли я жить.
— Жить? — Анка лязгает металлическими сочленениями.
— Представь. Потом поправились: хочу ли, дескать, продолжать существование. Я ответил, что да. Сказал: всем доволен.
— И что?
— Знаешь, я подумал сейчас… Подумал, что раскаиваюсь в этом.
* * *
— Расскажи, как это бывает, Андрей.
— Что «это»?
— То самое, между мужчиной и женщиной. Я читала об этом, конечно, ещё тогда, раньше. Но никогда не говорила, ни с кем.
Я молчу. Я ничего не хочу, не собираюсь рассказывать. Это постыдно для мертвеца — рассказывать о том, что бывает между живыми людьми. Сейчас я позову Аникушку, его дважды просить не надо.
Я не двигаюсь с места. Для неё это важно, понимаю вдруг я. Очень важно, она не стала бы иначе просить. Я начинаю рассказывать. Сначала косноязычно, запинаясь от дурацкой стыдливости, потом всё более откровенно и, наконец, прямым текстом, не стесняясь в выражениях. Ловлю себя на том, что нарочито использую самые грубые и бесстыдные слова, ставшие абстрактными для меня и потому утратившие, потерявшие скверный, похабный смысл. Я замолкаю.
— Ещё, — требует Анка.
— Достаточно, — отказываюсь я.
— Если бы мы были живы, ты проделал бы всё это со мной?
У меня нет сердца. Нет души. Отчего же мне сейчас так больно и, главное, где?