Светлый фон

По телу мистера Тамазаки пробежала дрожь предчувствия трагедии.

80

Я находился без сознания всю дорогу до детской больницы святого Кристофера. Не помню и то, как меня привезли в операционную. Вроде бы на короткое время пришел в себя после общего наркоза, уже в палате реанимации, хотя обезболивающие, которые мне вводили внутривенно, туманили рассудок. Только помню маму у каталки, смотревшую на меня сверху вниз, такую красивую. И выглядела она очень печальной, какой я никогда раньше ее не видел. В голове у меня стоял туман, и я решил, что с ней случилось что-то ужасное. Пытался заговорить, но ни язык, ни губы не желали шевелиться. Правда, я смог повернуть к ней голову и увидел, что она держит мою левую руку в своих, и подумал, как это странно, я же не чувствую прикосновения. Но потом, сосредоточившись, ощутил ее теплые пальцы. А также их дрожь, и заметил, что ее трясет, не только руки, но все тело. Она что-то сказала, но голос прозвучал вдалеке, как бывает во снах, когда кто-то зовет нас с далекого берега. Я не понял, что она мне сказала, а потому заснул.

81

Я находился в палате реанимации первые сорок восемь часов, пока врачи не убедились, что мое состояние стабилизировалось, но болеутоляющие, от которых туманило разум, продолжали давать. Большую часть времени я спал, и снились мне не кошмары, как следовало ожидать, а обычно что-то приятное, за одним исключением, хотя, пробуждаясь, я мало что помнил. Ко мне подходили медсестры и мужчина в белом халате со стетоскопом на шее.

Хотя друзей и родственников обычно пускают в палату реанимации лишь на короткое время, рядом со мной кто-нибудь сидел всякий раз, когда я выныривал из океана забвения, который казался мне таким же реальным, как матрас, на котором я лежал. Я, разумеется, знал, кто я и, в какой-то мере, где нахожусь, и я знал всех, кто находился рядом, и любил их, но причина, почему я в этом месте, ускользала от меня, а может быть, я сознательно предпочитал амнезию невыносимой правде. Думаю, я мог бы заговорить в палате реанимации, и мое молчание не было следствием травм и действия препаратов. Возможно, я боялся заговорить, потому что слова многое значили в нашей семье – в начале было Слово, – и они сложились бы в разговор, а с разговором пришло бы осознание «почему». Мама сидела рядом с кроватью, иногда клала холодные компрессы мне на лоб, иногда давала кубик льда, предупреждая, что глотать нельзя, он должен растаять у меня во рту. В ее отсутствие появлялся дедушка Тедди, и хотя я никогда раньше не видел его с четками – бабушку Аниту – да, но не его, – теперь он с ними не расставался, его пальцы перебирали бусинки, губы шевелились, шепча слова. Не удивлялся я, если видел Донату Лоренцо, когда-то нашу соседку, мою няньку, которую утешала мама, когда та овдовела. Она заметно поправилась, вытирала глаза хлопчатобумажным носовым платком с красиво расшитыми уголками и вертела платок в руках. Когда я открыл глаза и увидел сидящего на стуле мистера Иошиоку, то сразу подумал о фотографиях его матери и сестры в книге о Манзанаре и заговорил впервые после бомбы: «Я очень сожалею». Он не знал, к чему относятся эти слова, но наклонился к кровати и взял меня за руку, как брала моя мама. Мягко сказал: «Летняя гроза / Прячется в бамбуковой роще / И вновь покой». Я думал, что понимаю смысл этой хайку. Он говорил, что худшее позади, и отныне все будет меняться только к лучшему. Случилось со мной что-то серьезное, но ничего смертельного.