– Во всяком случае, те две, которых нет на Севере. – Улыбка Фореста все ширилась, да так, что шире некуда. – Ну а пока, ввиду печального убывания контингента, смею представить…
– О не-ет! – застонал Танни среди идущих ко дну видений со шлюхами под благодатным солнышком.
– О да! Сюда, ребята!
И они, язви их, объявились. Четверо. Новобранцы, свеженькие, с корабля – судя по виду, из Срединных земель. Еще накануне целованы в порту мамашами, зазнобами, а то и теми и другими вместе. Мундиры отглажены, ремни навощены, бляхи надраены – словом, все готово к доблестному солдатскому житью-бытью. Новенькие рекруты, открыв рты, глазели на Желтка, являющего собой вопиющую противоположность – щеки впалые, глаза шныряют, истрепанный мундир заляпан грязью, одна лямка у ранца лопнула и заменена веревкой.
Форест церемонно указал на Танни, как хозяин балагана – на любимого шута, и взялся за обычную вступительную тираду:
– Парни! Вот вам знаменитый капрал Танни, один из старейших унтеров в дивизии генерала Фелнигга.
Танни сокрушенно, из самого нутра вздохнул.
– За плечами у него Старикландское восстание, война с гурками, последняя Северная война, осада Адуи, нынешняя заваруха, да еще и служба в едва ли не более тяжкое мирное время, от которой возвышенный ум неминуемо пришел бы в упадок и запустение.
Танни вынул пробку из фляжки Желтка, задумчиво приложился, передал ее хозяину, который, пожав плечами, тоже глотнул.
– Но он, Танни, драпал и мчался вперед, гнил в распутице; его пронимали холода и охаживали северные ветры; он вынес испытание харчами, винными погребами и ласками южанок, тысячемильными переходами, многолетним суровым рационом его величества, и даже, пусть и без рвения, но борьбой за то, чтобы стоять – вернее, сидеть – здесь перед вами…
Танни скрестил загубленные – а еще недавно, казалось, такие новые – сапоги друг на друге, медленно ушел спиной обратно в гамак и смежил веки, сквозь которые розовато просвечивало солнце.
Старые руки
Старые руки
Пришел он предзакатной порой. Над болотистой речушкой клубилась мошкара, желтеющие листья бросали на тропинку пятнистые тени; ветви под легким ветерком колыхались низко, так что приходилось под них подныривать.
Домишко казался еще приземистей, чем он помнил. Маленький, но неизъяснимо красивый – настолько, что слезы наворачивались на глаза. Дверь протяжно заскрипела, почему-то напугав чуть ли не как тогда, в Осрунге. В доме никого не было. Только старый, пропахший дымом полумрак. Вон его топчан, отодвинутый к стенке из-за тесноты, а туда, где он стоял, падают из окошка полосы бледного света: день идет на убыль.