Он сделал паузу, давая мне осознать всю глубину пропасти, на краю которой я стоял.
— Но, — продолжил он, и в его голосе появились ободряющие нотки, — вы вовремя сделали ход конем: добились внимания великого князя. Как только эта бумага попадет в Мраморный дворец, произойдет чудо. На ней появится маленькая, едва заметная пометка, сделанная карандашом рукой адъютанта. Нечто вроде: «Его Высочество просит обратить внимание». И с этой пометкой ваше прошение превратится из проходного дела в приказ, не терпящий отлагательств.
Он снова взял мой лист, словно взвешивая его на ладони.
— Понимаете, что произойдет дальше? Суворов, увидев вензель Константина Николаевича, немедленно даст делу ход. Запрос в Третье отделение полетит не с почтой, а с фельдъегерем. И что сделает князь Долгоруков, глава жандармов? Как вы полагаете, станет ли он рисковать карьерой, пытаясь найти компромат на человека, которому благоволит брат царя? Никогда! Все эти министры прежде всего царедворцы, а уж потом государственные чиновники! Так что проверка вашей благонадежности превратится в чистую формальность! Они просто отпишут, что вы — образец добродетели, и отправят бумагу дальше, в Министерство внутренних дел. А там, как вы понимаете, министр Валуев, которого великий князь постоянно видит на заседании Госсовета, тоже не рискнет чинить препятствия!
Произнеся все это с важным видом, будто выдавал мне не весть какие тайны империи, граф подошел к своему столу и запечатал мое прошение в большой конверт из плотной бумаги, поставив на сургуче оттиск своего графского герба.
— Я лично прослежу, чтобы этот конверт сегодня же оказался в нужных руках. И могу вас заверить, господин Тарановский: то, на что у других уходят годы, у вас займет от силы месяц, может, полтора. Бюрократическая машина в России работает чудовищно медленно. Но, если ее как следует смазать высочайшим вниманием, она способна творить чудеса скорости!
Неклюдов протянул мне руку.
— Так что будьте покойны. Считайте, что вы уже почти русский подданный. Готовьтесь приносить присягу.
Я покинул его особняк с чувством глубокого, почти забытого спокойствия. Я сделал все, что мог — запустил механизм принятия меня в русское подданство. И теперь, пока бюрократические шестерни, подгоняемые волей великого князя, будут проворачиваться в мою пользу, я мог сосредоточиться на главном — биржевой войне, что должна была сделать меня и Кокорева хозяевами не только сибирского золота, но и железных дорог империи.
Увы, но не везде у меня получалось открыть прямую дорогу: в основном приходилось действовать шаг за шагом. И вот один из таких шагов я и намеревался сейчас предпринять. Заметив ближайшего извозчика, я подозвал его взмахом руки с тростью.
— На Васильевский остров, к Горному институту, — бросил я, и копыта загремели по мостовой.
Пока пролетка громыхала по Николаевскому мосту, я смотрел на холодные воды Невы. Петербург — город контрастов. Здесь, на гранитных набережных, решались судьбы империи, а в двух шагах, в грязных переулках, наемники резали друг друга за горсть медяков. И надо сказать, я чувствовал себя вполне своим в обоих этих мирах!
Горный институт встретил меня величественным и суровым спокойствием. Его монументальный фасад, смотрящий на Неву, с массивным портиком и двенадцатью колоннами, был похож на античный храм, посвященный могучим подземным силам земли. По бокам от лестницы застыли в вечной борьбе две скульптурные группы — Геракл, удушающий Антея, и Плутон, похищающий Прозерпину. Лучшей аллегории для моей деятельности и придумать было нельзя: грубая сила, извлекающая ускользающие богатства из неподатливых недр.
Внутри царили холод камня и гул эха шагов. Гуляли сквозняки, пахло химическими реактивами, пылью веков, осевшей на минералогических образцах, и чем-то еще — особым духом знания, твердого, как гранит, и острого, как кристалл.
По коридорам сновали студенты в грубых форменных сюртуках из темно-синего сукна. Это были не изнеженные барчуки из Пажеского корпуса. Их лица были обветрены не только петербургскими ветрами, но и, казалось, зноем степей и холодом уральских копий. В их руках я видел не томики французских стихов, но и логарифмические линейки и полевые дневники. Это была будущая армия империи — армия инженеров, маркшейдеров, геологов.
Мне нужен был их генерал.
По совету Кагальницкого я искал профессора Иннокентия Степановича Лаврова, светило российской минералогии. Я нашел его в одной из лекционных аудиторий — огромном, холодном амфитеатре, где ряды грубых деревянных скамей спускались к кафедре. Профессор, высокий старик с львиной гривой седых волос и лицом, будто высеченным из гранита, как раз заканчивал лекцию. Он говорил о классификации полевых шпатов, и даже в этом сугубо научном предмете его голос звучал как рокот камнепада — мощно, весомо и не терпя возражений.
Когда студенты, шумно переговариваясь, повалили из аудитории, я подошел к нему.
— Профессор Лавров?
Он обернулся. Его глаза под густыми бровями были светлыми, почти прозрачными, и смотрели с пронзительной точностью, будто оценивая меня на примеси и скрытые трещины.
— Я вас слушаю, молодой человек.
— Меня зовут Владислав Антонович Тарановский. К вам мне порекомендовал обратиться инженер Кагальницкий, бывший ваш ученик. Я пришел по делу, которое касается чести русской инженерной науки!
Надо признать, я намеренно подбирал столь пафосные слова. Для таких людей, как профессор, слова о чести российской науки — далеко не пустой звук.
Я изложил ему суть, не упоминая ни о Третьем отделении, ни о перестрелках. Я говорил как промышленник, обеспокоенный качеством стратегически важного объекта. Говорил о слухах, о сомнениях, о необходимости провести независимую экспертизу, своего рода «научную ревизию» работ хваленых французских инженеров.
— И вот, профессор, мы — группа патриотически настроенных поданных — решили организовать масштабную полевую экспедицию, которая могла бы лечь в основу серьезного научного труда. И предлагаем вам возглавить ее, взяв с собой самых талантливых студентов. Вы же понимаете, что практическая деятельность — это лучший способ обучения?
Он слушал молча, сцепив руки за спиной. Его лицо первую половину моей речи оставалось непроницаемым, а под конец он нахмурился.
— Это пахнет не геологией, сударь мой, а политикой, — произнес он наконец тоном, в котором явственно читалось «и кого вы, сударь, желаете обмануть?». — А я человек науки и такого рода дела стараюсь обходить стороной!
— Политика, профессор, — ответил я, глядя ему прямо в глаза, — это лишь борьба за ресурсы и влияние. То же самое, что и в вашем мире, только вместо минералов — люди и капиталы. Французы из ГОРЖД утверждают, что построили дорогу на прочном основании. Я же подозреваю, что основание это — песок, скрепленный ложью и взятками. Разве не долг ученого — отделить истинную породу от пустой? Разве не заманчиво доказать всему миру, что русская инженерная школа стоит на граните, в то время как хваленая европейская — на мошенничестве?'
Я видел, как в его светлых глазах мелькнул огонек. Я попал в цель. Он ненавидел дилетантов, особенно самодовольных и иностранных. Ходили слухи о его давней стычке с французскими консультантами на строительстве какого-то уральского завода.
— Представьте, профессор, — продолжил я, развивая успех, — экспедиция. Ваши лучшие студенты. Они получат бесценную практику. Вы — уникальный материал для научной работы, которая прогремит на всю Европу. Я беру на себя все расходы. Абсолютно все. От инструментов до провианта и жалования каждому участнику.
Похоже, последние аргументы попали в цель: профессор задумался.
— Кстати говоря, господин Лавров, — продолжил я, развивая едва наметившийся успех — мне понадобятся специалисты на золотые прииски в Сибирь. Вознаграждение там — сами понимаете, более чем щедрое. И если вы или кто-то из ваших учеников пожелает присоединиться к нашему успеху — милости прошу!
Услышав про золотые прииски, профессор перестал хмуриться и, чувствуется, зауважал меня еще больше.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я согласен. Но при одном условии: я сам отбираю людей и руковожу всеми работами. Инженер Кагальницкий, разумеется, входит в мою команду. И итоговый отчет будет составлен мной и только мной, без всякого политического приукрашивания: только голые факты, цифры и выводы, какими бы они ни были!
Услышав это, внутренне я возликовал: Лавров как будто бы прочитал мои потаенные мысли!
— Именно это мне и нужно, профессор. — Я протянул ему руку. — Правда, только правда. И ничего, кроме правды!
На следующий день мы все: Кагальницкий, Кокорев, Лавров — встретились в большом, отделанном темным дубом кабинете Кокорева в его конторе на Литейном. Василий Александрович, буквально излучал энергию в предвкушении дивных открытий, ожидавших нас в процессе технической экспертизы Варшавской дороги. Инженер Кагальницкий уже приобрел часть необходимого инструмента и с гордостью его демонстрировал. Профессор Лавров, еще мало знакомый с нашей компанией, поначалу несколько терялся в этом логове, но Кокорев быстро взял его в оборот:
— Ну-ка, Иннокентий Степанович, сказывай, сколько тебе на твоих студиозов надобно? — прогремел купец, ударив широкой ладонью по столу так, что малахитовая, тонкой работы чернильница, глухо звякнув, подпрыгнула на месте. — Говори, не стесняйся! На благое дело не поскупимся!