— Ну да, — сказал я, убирая грабли, не нужны они были больше, — а то у меня как раз собаки нет и, наверное, уже никогда не будет. Ну, или будут звать её Никанор, действительно. Слышишь меня, морда?
Но Никанор не ответил, притом, что понял меня прекрасно, он всё ещё дрожал мелкой дрожью, хотя поливали мы его уже тёплой водой, и всё так же кутался в свою шерсть, пытаясь стать поменьше и спрятаться хотя бы в неё.
— Продолжаем, — и я приподнял Никанора над бетоном дорожки, чтобы домовым было удобнее его окучивать со всех сторон, — а ты, Федя, крепче его порошком посыпай, крепче, не жалей, ещё купим! Это где ж он, сволочь, так извозиться-то умудрился?
— Так тридцать лет же! — Тимофеич основательно проливал стиральный порошок средством для мыться посуды, — впиталось же всё! А ухи, ухи-то какие грязные, ты погляди! Это ж картошку можно садить! Вот плохо, Данило, что нет у тебя на хозяйстве стиральной доски, уж я бы его сейчас повозил по ней туда-сюда, со всем удовольствием бы повозил, мордой прямо, со всем рвением, почтением да усердием!
Федька хихикнул было, да осёкся под сердитым взглядом старшины, и мы ещё минут тридцать где-то замачивали да ополаскивали Никанора предварительно, сыпали на него порошок и втирали средство для мытья посуды, израсходовали всё чистящее, но добились своего. Вода с него уже текла чуть мутноватая, с едва уловимым запахом, и можно было нести его в баню.
А в бане я целиком поручил Никанора домовым, мешали мы уже друг другу, и стал с удовольствием париться сам. Воды горячей было вдоволь, пара тоже, веники же ещё были, мыла хватало, ну и что, что хозяйственное, так что можно и отдохнуть, почему нет.
Единственное, полотенце было одно, от Саныча осталось, и ещё не было у меня сменки, и мысли мои от где и как всё это купить перешли на деньги. Купить-то, наверное, не сложно, в трёх магазинах на конечной всё это имелось в продаже, но ведь мне сейчас нужно всё и сразу, и хватит ли мне на это наличных, я не знал.
Это в обычной жизни, при налаженном быте миллиона хватит надолго, особенное если ужаться и не шиковать. А здесь, на свежем воздухе, в частном доме, особенно если этот дом прямо-таки требует вложений, причём натурально требует, по-настоящему, в голос, если нужно всё и сразу, от одежды и до дров, от посуды и до стройматериалов, можно убить всю эту сумму очень быстро.
А ведь ещё надо резерв оставить на всякий случай, соображал я невозмутимо, греясь в парной и наблюдая за домовыми, мало ли, в лесу тайник сделать и оставить, процентов на тридцать от суммы, не меньше. А ещё и для Саныча надо отложить, тоже в тайник и тоже тысяч триста, он как раз столько и просил, это со скидкой уже, и отложить обязательно, вдруг встретимся где или дом я ему сожгу, деньги на это должны быть неприкосновенны.
Так что рискую я здесь войти в зиму с голой задницей, а ведь ещё и зимняя одежда нужна, и прочее, прочее, прочее. Хорошо бы работу здесь найти, думал я, по строительству, почему нет, ведь строится же кто-нибудь всё равно, или ремонтируется, или канаву там копает, да мало ли. И ещё хорошо бы…
— Всё, хозяин! — не дал мне додумать гордый делом рук своих Федька, показывая пальцем на белоснежный, гляди ты, и даже уже чуть просушенный клубок шерсти, то есть на Никанора, — готово! Можно выносить на просушку! Ты же вынесешь, да? А то убежит!
— Сейчас, — я ополоснулся напоследок под душем, вышел в предбанник, вытерся насухо и оделся, где мне и вручили авоську с уложенным в неё Никанором.
Сушить мы его решили прямо в авоське, повесим где-нибудь на заднем дворе и пускай висит, не простудится, а там посмотрим, куда его.
И вот я снова сел в своё кресло, и довольный Федька принёс мне горячего чаю, молодец такой, и стали все вместе смотреть на дело рук своих.
Авоська медленно покачивалась в лучах солнышка под небольшим ветерком, вися на гвоздике, вбитом в столб небольшой беседки, что стояла рядом с мангалом. Никанор внутри уже очухался, и теперь оттуда на всю округу разило вселенской обидой пополам много с чем ещё; было там и уязвлённое самолюбие, и задетая гордость, и недоволен он был, нарушением субординации со стороны этих двоих недоволен, смотри ты, а ещё похмелье всё никак его не отпускало.
— Думаешь, убежит? — негромко спросил я, повернувшись к Тимофеичу.
— Может, — вздохнул он, — как отвернёмся, так и рванёт, обиды свои зализывать, а потом всё только хуже станет. Ты уж, Данило, как-нибудь там по-своему, по-колдовски, припечатай его, что ли, чтобы дёрнуться не смог без твоего позволения.
— Если б я умел, — пришлось развести руками мне в осознании своей магической беспомощности, — сразу бы.
— Так ты и умеешь! — горячо возразил мне Тимофеич, — ты же к нам, к каждому, когда собирал нас пред очи свои, огонёк же свой прицепил, злую искорку! А когда кто не шёл, кто прятался и упирался, жалила она того, через всю шерсть и без жалости! И стряхнуть нельзя, и отстричь тоже! Вон, до сих пор на мне сидит, гляди!
И он показал мне свою лапку, где я и в самом деле увидел сидящую глубоко под шерстью, у самой кожи, собственную метку.
— Убрать? — тут же спросил я, спохватившись, а ведь у меня же получится, точно получится, это я уже умею, — мешает ведь? Остальным тоже? А чего сразу не сказали?
— Не! — тут же спрятал руку за спину Тимофеич, — не надо! Она, искорка эта, сил мне придаёт! И не только мне, всем нам! Да много! Спасибо тебе за это, Данило!
— Ну, слава богу, — встал с места я и подошёл к авоське, откуда за мной следил мгновенно подобравшийся Никанор. — Сейчас мы тебя, значит, и припечатаем.
— Я — дядька! — губы у него не слушались, видимо, давно он ни с кем не говорил, но было понятно, — дядька!
— Был когда-то, — вздохнув, сказал я ему, — давным-давно. Человек, Никанор, меняется незаметно для себя, особенно в худшую сторону, не замечает он ничего, такие дела. Ему кажется, что он всё ещё тот, что был раньше, всё тот же молодец и красавец, но это давно уже не так. Ты не человек, конечно, но какая разница! Тем более, тридцать лет ты уже здесь фестивалишь, хватит, хорошего понемножку.
— Я! — вновь завёл старую песню Никанор, зверея от постепенно выходящего на поверхность гнева, — дядька! Его! И ты не смеешь! Ты никто по сравнению с ним! Ты и мизинца его не стоишь! Но он ушёл, меня оставил! А я хотел вместе с ним пойти, чтобы вместе погибнуть! Как и должно! Как предписано! За други своя! А он обманул! Один ушёл! А если бы я с ним был, то, может, по-другому бы всё обернулось!
— Так, — с некоторым напускным сочувствием сказал я, — выясняется. Кто он-то?
— Он! — выкрикнул мне в лицо Никанор. — Он! Он был велик! От него сияние исходило! Тёплое! Доброе! А ты червь по сравнению с ним! И ты не смеешь! Не смеешь! Печати свои накладывать! После него! Ты кланяться мне должен! Кланяться! А не печати! Вы даже не знаете! Не представляете! Что! Тогда! Случилось!!!
И он завыл, завыл тоненько, в голос, без плача, это был именно вой отчаяния, вой бессильной злобы на жизнь, на судьбу, и я против своей воли проникся им даже, Федька тоже, только вот Тимофеича не брало, слышал он уже это, видимо, да и сумел достать его этот Никанор своей скорбью до самых печёнок. Да и то, к слову сказать, у каждого бомжа помойного есть своя душещипательная и слёзовыжимательная история, ничем не хуже этой.
— Ну, хватит, — вздохнув, сказал я, — за тридцать лет не навылся, что ли? И это, как думаешь, обрадовался бы ОН, — я выделил это слово, я сказал его так же, как дядька только что говорил, с придыханием и почтением, — если бы тебя сейчас увидел, в полном-то ничтожестве?
— А ты кто такой? — вдруг резко изменился Никанор, он стал злым и опасным, моментально стал, я даже отшагнул чуть назад, — кто? Чтобы судить? Чтобы на меня печати свои ставить? Что ты о себе возомнил? Сила у тебя есть, да, а больше и нет ничего! Да тебя сейчас кто угодно к ногтю прижмёт! Кто угодно! Даже я! Держи, Данила!
И он мгновенно выросшими, острыми как бритва когтями располосовал авоську и бросился на меня, швыряя впереди себя какое-то заклятие. И я опешил, и я попался бы ему, и порвал бы он меня, и вырвался, если бы не тот опыт, что сумел передать мне и вбить в меня же огненный тигр за те несколько часов нашего родства.
Я ударил в ответ огнём, я был настороже, и сжёг корявое заклятие, и ловко уклонился от неуклюжего броска, подвело тело Никанора, не было в нём уже прежней силы и ловкости, пропил же всё, дурак.
Я сбил его на землю одним шлепком широкой тигриной лапы, ловко и метко, как на охоте, не став выпускать собственные когти, незачем, и упал он мне под ноги, и покатился нерасторопно в сторону, корчась от боли, натуги и ошаления, но мгновенно сообразивший всё Тимофеич сумел накрыть его перевёрнутым ржавым ведром.
— Нож! — крикнул я впавшему в ступор Федьке, — нож тащи!
Федька тут же испарился и сразу же возник на том же самом месте, но уже с моим ножом в руках, и я ударил кулаком в дно ведра, замяв с одного края и выбив его наполовину, а потом выхватил нож и располосовал себе левое запястье, чтобы вдоволь окропить пытавшегося прогрызть металл ведра Никанора.
Руку пронзило болью, перестарался я от злобы, да и хватит уже кровью разбрасываться, но сейчас жалеть её я не стал, не тот случай, да и уклонялся же Никанор, прятался и уворачивался, и большая половина её пролилась бесцельно на землю.