— Упряжь в цену входит? — сквозь зубы проговорил я, ещё раз осматривая лошадь. — Звать как?
— Не входит, барин… А звать Клоп, — отвечает продавец.
— Как⁈ — громко изумился я.
— Эх, бери с упряжью! — торопливо соглашается мужик, мгновенно прочитав всё на моей не слишком хитрой физиономии.
— Дай попробую, как ходит, — Тимоха мягко оттирает меня и собирается сделать тест-драйв для Клопа.
Глава 18
Глава 18
— Шесть лет всего! Спина, как бревно, рысь — будто подвеску сменили: мягкая, экономная. Шаг широкий, ровный, галоп собранный, без валкости. На ухабах и колеях — словно по струнке идёт, копыто крепкое… Лёха, золото, а не конь! — тараторит по дороге Тимоха, радуясь покупке. — Свои пятьсот стоит, а ты вдобавок сотню вымутил! А ещё: дыхание чистое, потеет умеренно…
— Изыди, — морщусь я от его назойливости, но ару не унять. Удачная покупка всколыхнула какие-то струны его армянской души, и теперь он всех любит. Даже этот местами несправедливый к нему мир.
— Барин! Радость-то какая! — на меня налетел вчерашний сусловский попутчик, в дымину пьяный. И это с утра-то!
— Родила? — сразу понял я.
— Богатырь! Весь в папку. Ещё вчера! — радостно выкрикнул мужик, покачнувшись.
— А дочка где? — интересуюсь.
— Да в гостинице же! — искренне удивился молодой папаша. — Не побрезгуйте!
Мне суют под нос стеклянную бутыль с остатками какого-то мутного пойла. Наверняка того самого, на которое пошли остатки денег, что я дал на гостиницу.
— Давай зайдём в больницу? — предлагает Тимоха, который, как вы помните, этот мир всё ещё любит.
— А коня куда девать? — бурчу я. — Ехать надо домой.
— Я могу верхом! — предлагает ара, полный благих намерений.
— Ладно, давай, — соглашаюсь я. — Только купить роженице надо что-нибудь.
— А ты, барин, пятачок лучше дай в подарок, — по-крестьянски хитро советует папаша. — А я передам.
Ага, щас! Разбежался!
Больница — недалеко, и вскоре мы уже в отделении для рожениц. Здесь тесно и душно, воздух стоит тяжёлый, пахнет уксусом, дёгтем и ещё чем-то кислым — вроде прокисшего молока и пота. Подоконники облеплены сонными мухами, по углам валяются какие-то тряпки — скорее всего, пелёнки.
Пациенток всего две: одна баба неопределенного возраста, закутанная в платок по самые глаза, а другая — вчерашняя попутчица с Машенькой.
— Ты пошто сбегла из нумера⁈ — ругается горе-отец, завидев дочь.
— Я маме помочь, — невозмутимо отвечает та.
И в самом деле: Машуля поит маму чаем и суёт ей недоеденный вчерашний пряник. Думаю, специально приберегла.
У меня с собой тоже гостинцы — простенькая переносная люлька для новорожденного, обитая ситцем, которую мне в лавке втюхали как «лучший московский товар».
Я уже выяснил: рожениц здесь держат сутки, от силы двое, ибо места мало. Кормят жидкой похлёбкой да мутным чаем из самовара, а дальше — домой, в ту же Сусловку, например. Там уж без вариантов: сразу в поле, на работы. Никакого тебе декретного отпуска.
— Алексеюшкой назвали, — показывают мне сморщенного младенца, который пока спит.
Под такую хитрую лесть пришлось рубль дать и ещё семь копеек сверху. Дал бы больше, да мелочи с собой не оказалось.
Провожаемый хмурым взглядом папаши, которому, по всему видно, из мелочи не достанется ни копейки — жена уж больно решительно упрятала подарок за пазуху, — и восхищённым взглядом Машеньки, я выхожу во двор больницы и тут же попадаю в капкан.
Вернее, в капкан попал мой Тимоха. Его зажали с двух сторон — с одной полицейский с красным носом, с другой — некая дама лет тридцати, а может, и поболе. Не старая ещё, но точно не в моём вкусе: к такой я свои «фаберже» подкатывать бы не стал. А вот за Тимоху не поручусь, он ведь у нас человек непредсказуемых вкусов.
— Не украл я! Не украл! Вот барин, у него все документы! — лепечет Тимоха, и я вижу, что от его недавнего благодушия не осталось и следа. Глаза бегают, голос дрожит, словно его застукали не с чужой лошадью, а с чужой женой.
Показываю расписку, которую мне дали на ярмарке. Всё чин по чину — купчая с именем продавца, ценой, описанием масти и меток и свидетелями. Серьёзная ксива, короче.
— Ах, я и не знала, что Карл Клопика продал. Уж простите, моя вина, — печалится женщина, и объясняет, отчего она пристала к Тимохе. Ведь дама явно дворянка и не пара моему конюху, каким бы Дон Жуаном он себя ни считал.
— Что, хороший конь? — спрашиваю я. — Купили утром, на Сенной.
— Ах, я так виновата перед вами! — продолжает дама, прижимая ладонь к груди. — Просто муж мой… он такой несносный бывает. Конь тут совсем ни при чём. Это всё нервы, усталость… в семье у нас разлад, да вам, молодым, понять трудно.
— Позвольте представиться, — говорю я. — Алексей, дворянин Буйского уезда.
— Серафима Рот, — отзывается она, — а хотите, я Клопика у вас выкуплю обратно? Триста рублей дам! Дети мои его обожали, а у меня их пятеро, и старший, Аполлон…
— И за пятьсот не продам, — перебиваю я. — Во-первых, я за него четыреста заплатил, а во-вторых — уезжать мне надобно, и другого искать времени нет. Прощения просим.
Деловая какая! Триста! Аполлон, пятеро детей, несносный муж… Видали мы таких ушлых. На жалость хочет развести юнца?
— Лёха, а я понял, кто это, — шепчет Тимоха, когда мы, наконец, отделались от полиции и многодетной мамаши. — Это же жена нашего губернатора Карла Ивановича! Глянь, что в расписке за имя.
— Да тут неразборчиво, — щурюсь я, — не привык я к этим писарским завитушкам. Хотя… точно он — Баумгартнер! Может, зря я ей отказал? Впрочем, зная здешние порядки, ещё хуже было бы, кабы согласился. Против губернатора идти — всё равно что против течения грести.
Карл Иванович у нас персона весомая — генерал с покровителями в самой Москве! А из местных «тяжеловесов» водит дружбу с Борщёвым. Не тем, что Афоня из фильма, а настоящим генералом-лейтенантом и сенатором вдобавок. Известный в будущем «Дом Борщёва» ещё строят, мы как раз мимо проходим. Каменщики на лесах копошатся, известь летит, стук молотков на всю улицу. Я же знаю, каким он станет — трёхэтажный особняк с величественными колоннами и десятками комнат. Даже царю не стыдно в таком жить. А потом и вовсе табличку повесят: «Памятник архитектуры».
В гостинице, забирая вещи, сталкиваюсь с дядей Серёжей. Тот провожает меня покровительственным хлопком по плечу, а его дочка, Софья, обжигает заговорщицким взглядом — мол, помни нашу тайну. Хороша девчонка и, видно, уже созрела во всех смыслах. Да и мечтает, пожалуй, только об одном — вырваться наконец из-под опеки маменьки с папенькой.
Дорога обратно скучная, ничего примечательного — те же перелески, луга да редкие возы навстречу. Перед моей усадьбой, однако, столпотворение: две телеги сцепились, колёса вклинились одно в другое, кони хрипят, мужики ругаются. На одной — груз из Осинок. Хм… для мёда рановато, а вот для медовухи — в самый раз. Точно, бочки какие-то.
А вторая тоже не пустая — овёс с моих полей. Значит, уборку уже начали. А вон и Мирон мой басом отчитывает двух незадачливых возчиков. Не пьян — уже молодец!
Овёс пока в снопах. Они обмотаны соломенной перевязью и уложены «ёлочкой»: комлями внутрь, колосьями наружу и первый венец по бортам, чтобы не рассыпались. Далее — в несколько ярусов, каждый чуть уже, чтобы получился купол. Сверху шапка из пары снопиков крест-накрест, чтобы и от дождя прикрыть, и от ветра придержать. Но дождём сейчас и не пахнет — небо чистое.
На моих полях пшеницы почти нет — овёс в основном. Созревает он раньше, к тому же в этом году погода тёплая. Говорят, овёс выгоднее: и коням корм, и на продажу идёт. Так, во всяком случае, считал Иван, бывший староста. А теперь это уже забота Ермолая — пусть сам решает, что сеять и где косить. Лишь бы с умом. Где он, кстати?
То, что урожай убирают, радует. Хорошо бы закончить всё до двадцать второго — ведь в этот день мне надо быть в Москве на коронации. Хотя… это Николаю надо, а мне-то зачем? Ха-ха!
«Полину бы выпроводить до этого времени», — размышляю я, оставив карету, которой всё равно проехать невозможно. Тимоха остался что-то выяснять с возчиками, а я иду мимо телег, мимо новых снопов и бочек к себе во двор.
Там неожиданно пусто — ни души. Лишь пустоголовая Катька копается у забора. Завидев меня, заулыбалась во весь рот. Где же Фрося с Матрёной? Захожу в дом — тоже тишина. Уже собрался окликнуть, да погромче, но вдруг ловлю знакомый голосок Полины, что доносится из комнаты Анны. Останавливаюсь послушать. Вернее, подслушать.
— Лёшенька, он как ребёнок, но злой, избалованный… Да вы же, Аннушка, помните, каким он был пропойцей… — сладко тянет Полина елейным голоском, отчего у меня непроизвольно дёргается глаз.
— Не помню, милая, болела я тогда, — тихо отвечает Анна. — Но слышала, да… пил. Да кто ж у нас не пьёт? Вот и батюшка его, непутёвый, пил…
Голос у Анны уставший, очевидно, давно уже ездит ей по ушам моя змея-сестра.
— И не злой он вовсе. И не был никогда злым. Простодушным был, но сейчас, я скажу, умён даже…
— Ну, вы его мало знаете, — вздыхает Полина, — а уж чтобы дом отписать… такое, знаете ли, странное решение. Но бумаги я смотрела — сделать уже ничего нельзя, раз деньги вам отданы, да и при свидетелях.
— Отдала я ему те деньги назад, — говорит Анна, и голос её становится жестче. — Мне и тут хорошо. Умирать в одиночку — ой, не сладко. А тут и Матрёна, близкий человек, и…