Эразм нахмурился. — Почему ты не сказала нам раньше? Мы бы помогли тебе — это ведь то, что мы делаем друг для друга весь этот год.
— Потому что я не хотела вас ранить.
Я растерялся. — Ранить нас?
— Я единственная из нас троих, кто смог снова увидеть того, кого потерял, — прошептала она, и в этот краткий миг моё сердце показалось мне… чуть менее моим.
— И, судя по всему, тебе это ни капли не помогло, а наоборот — только умножило страдания. Поэтому я скажу — спустя год у меня больше нет сомнений, Данталиан. — Эразм говорил с яростью, в его голосе прорезалась та острая ирония, которая никогда прежде не была ему свойственна.
Боль способна менять людей так, как мы и представить не могли.
— О чем он говорит? — Химена повернулась ко мне, шмыгнув носом.
Я решил не вдаваться в подробности. — Это наше личное дело.
— Я хочу знать.
Эта девчонка всё еще умела быть невыносимо настойчивой, как и в первые дни нашего знакомства. Хоть что-то в её характере осталось прежним.
Многое перевернулось, изменилось с ног на голову, но единственная вещь, которую я бы хотел увидеть изменившейся, осталась неизменной. Ирония судьбы.
— В ночь после битвы мы спросили друг друга, поможет ли время. Притупит ли оно боль или только усилит её. Мы пообещали встретиться через год, чтобы дать ответ.
Химена перевела взгляд на Эразма. — И каков твой ответ?
— От этой боли нет лекарства, — пробормотал он, отходя к столу, чтобы откупорить одну из принесенных бутылок красного вина. Он наполнил бокал и начал пить.
Затем она посмотрела на меня. — А твой, Данталиан?
— Что от боли существует лишь одно лекарство. — Я смотрел на друга, осушающего второй бокал залпом, и чувствовал болезненный укол в груди. — И это возвращение тех вещей, что её причинили. Вот почему некоторые раны неизлечимы: потому что некоторые вещи не могут вернуться.
Химена смотрела на меня своими большими карими глазами; влажный блеск в них не сулил ничего хорошего, и всё же она мне улыбнулась. Она положила руку мне на плечо и сделала нечто неожиданное — то, чего никто никогда не делал. Кроме неё.
Она меня обняла.
Она обхватила меня руками и сжала — сжала так сильно, что я не знал, делает ли она это, чтобы не дать рассыпаться моим осколкам или своим собственным. Она прижалась щекой к моей груди, и я чувствовал, как она дрожит; чувствовал, как она ломается, разделяя свою муку со мной, зная, что она у нас — одна на двоих.
С замиранием сердца я обнял её в ответ, положив подбородок ей на макушку, а ладонь — на волосы, пытаясь утешить её простыми поглаживаниями.