Я призналась, что насчет Джима до меня не дошло, и она пояснила, что Джим тут ни при чем, это французская фраза «je medébrouille», которая означает наличие ловкости, расторопности или находчивости. Потом она добавила, что, когда маленькая шлюшка, скрывающаяся от правосудия, объявляется полумертвой у самого большого приората, провозглашая себя атеисткой и рассказывая при этом, как ей являлась Екатерина Сиенская, в Риме многие поднимают брови и почесывают подбородки.
Я призналась, что насчет Джима до меня не дошло, и она пояснила, что Джим тут ни при чем, это французская фраза «je medébrouille», которая означает наличие ловкости, расторопности или находчивости. Потом она добавила, что, когда маленькая шлюшка, скрывающаяся от правосудия, объявляется полумертвой у самого большого приората, провозглашая себя атеисткой и рассказывая при этом, как ей являлась Екатерина Сиенская, в Риме многие поднимают брови и почесывают подбородки.
– Джетти не дурочка, как ты догадываешься, и она уверена, что ты представляешь собой нечто редкостное. И уж во всяком случае, ты не шпионка. Ну а ты сама-то, Эмили, кем себя считаешь?
– Джетти не дурочка, как ты догадываешься, и она уверена, что ты представляешь собой нечто редкостное. И уж во всяком случае, ты не шпионка. Ну а ты сама-то, Эмили, кем себя считаешь?
Я сказала, что не знаю. Я растерялась, испугалась и начала всхлипывать, чего определенно не хотела делать тогда, и она шагнула ко мне, обняла рукой за плечи и сказала:
Я сказала, что не знаю. Я растерялась, испугалась и начала всхлипывать, чего определенно не хотела делать тогда, и она шагнула ко мне, обняла рукой за плечи и сказала:
– Тогда нам придется помочь тебе это выяснить.
– Тогда нам придется помочь тебе это выяснить.
При этом прикосновении меня словно током ударило, током добра, конечно, но все равно это было нечто странное, потому что я неожиданно впала в истерику. Я буквально рухнула в ее объятия, измочив ее крахмальный белый передник соплями и слезами. Трудно сказать, что именно вызвало эти рыдания, может быть, сама природа такого доверительного, ласкового прикосновения и того, что таилось под ним. Никто никогда ко мне так не прикасался ни в детстве, ни потом, ни мать, ни, само собой, мужчины, а настоящего друга у меня просто никогда не имелось. Это прикосновение было любовным, но не сексуальным, что великая редкость в нашем несчастном мире, и оно как бы говорило: «Мы все несчастные бедолаги, но мы здесь, вместе, и в этом наше утешение». И вслух она снова и снова твердила «дорогая, успокойся», и все это со своим акцентом. «Дорогая, – повторяла она, – все устроится». Она сказала: «Давай поедем дальше, продолжим путь, но вести машину придется тебе, потому что у меня не хватает ступни». Это переключило меня с истерического плача на истерический смех: я тряслась от хохота, пока мой живот не сделался как стиральная доска.