Светлый фон

Алые сумерки вымывались с запада надвигающимся приливом восточной темноты. Накопленное за день тепло поднималось с равнины, заставляя мерцать пурпурные горы, совсем как в галлюциногенных фантазиях дорогой маман.

Когда тени надвинулись на окна и пробрались в дом на колесах, который теперь освещала маленькая лампочка в гостиной, Синсемилла перестала бормотать, перестала хихикать, но начала перешептываться с богом Солнца или другими духами, отсутствующими на потолке.

Идея биогравировки руки дочери укоренилась в плодородном болоте ее мозга. Семечко не могло не прорасти, росток не мог не набрать силу.

Лайлани тревожилась, что ее мать, располагая огромным запасом самых разнообразных лекарственных препаратов, могла подсыпать что-нибудь в молоко или апельсиновый сок, превратить в «Микки Финн»[95] все, что наливается в чашку дочери. Она представила себе, как просыпается, не понимая, что с ней, чтобы обнаружить Синсемиллу, без устали работающую скальпелями и бритвенными лезвиями.

Когда на западе угас последний луч, по телу девочки пробежала дрожь. И хотя жара и ночью не отпускала пустыню, волны холода одна за другой прокатывались по позвоночнику Лайлани.

Если дорогая маман будет в дурном расположении духа, возможно вызванном плохим качеством грибов или неудачно составленным комплексом запрещенных законом химических веществ, она может решить, что биогравировка одной руки внесет дисбаланс во внешность дочери, а потому целесообразно проделать ту же операцию со здоровыми частями тела, чтобы уравновесить деформированную руку и вывернутую ногу. Тогда Лайлани будет лежать в агонии, а на ее лице одно за другим будут появляться выведенные скальпелем изощренные ругательства.

Потому-то Синсемилла обращала все в шутку, потому-то не делала различия между остротой и молитвой. Если у нее ничего не получалось с серебристым смехом, радостным и звенящим, она обходилась другим, уже не веселым, скорее мрачным, а вот когда уже не могла смеяться, ужас, безнадега расплющивали ее, и не имело значения, дышала она или нет, потому что она умирала в своем сердце.

Со смехом становилось все сложнее.

Пчеломатка что-то шептала, шептала, но уже не лежала на спине, не смотрела на улыбающегося бога Солнца, а свернулась в позе зародыша на полу гостиной и разговаривала сама с собой на два голоса, совсем тихо, создавая впечатление, что говорят два любовника, обсуждая что-то очень интимное. В одном шепоте узнавался голос Сенсимиллы, другой был более басовитый, грубый, возможно, принадлежал демону, который вселился в нее и говорил, используя ее органы речи.