Светлый фон

Дрожащее тело Синсемиллы билось о дверцы буфета, удары эти, казалось, сотрясали дыхательный тракт, и каждый вдох словно обрывался, не наполнив легкие воздухом, уступая место выдоху. Между выдохами с трудом прорывались сочащиеся отчаянием слова: «Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста… Я просто… хотела… хлеба с маслом… Хлеба с маслом… Немного хлеба с маслом».

Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста… Я просто… хотела… хлеба с маслом… Хлеба с маслом… Немного хлеба с маслом

Держа в руке пластиковый стакан с текилой, льдом и лаймом, как предпочитала дорогая маман, Лайлани опустилась на здоровое колено.

– Вот что ты хочешь. Возьми. Вот.

Два веера трясущихся пальцев прикрывали лицо Синсемиллы. В ее глазах, ярко-синих, едва видных сквозь решетку пальцев, читались уязвимость и ужас, каких Лайлани никогда раньше не видела. То был не экстравагантный страх перед монстрами, которые иногда сопровождали маман в психоделических путешествиях, то был более глубинный, животный ужас, который не забывается по прошествии лет, который разъедает сердце и мозг, ужас перед чудовищем, возможно уже покинувшим этот мир, но когда-то более чем реальным.

– Немного хлеба… Только немного хлеба

Немного хлеба… Только немного хлеба

– Возьми, мама, это текила, для тебя, – умоляла Лайлани, и голос ее дрожал, как и у матери.

– Не бей меня… Нет… нет… нет

Не бей меня… Нет… нет… нет

Лайлани настойчиво совала стакан в закрывающие лицо пальцы Синсемиллы.

– Вот он, чертов хлеб, хлеб с маслом, мама, бери. Ради бога, возьми его!

Ради бога, возьми его!

Никогда раньше она не кричала на мать. Последние четыре слова, выкрикнутые в раздражении, потрясли и испугали Лайлани, поскольку они открыли ей, что ее внутренние муки были куда острее, чем она признавалась сама себе, но даже ее крика оказалось недостаточно, чтобы вернуть Синсемиллу из воспоминаний в реальную жизнь.

Девочка поставила стакан на пол, между бедрами матери, где раньше стояла бутылка.

– Вот. Держи. Держи. Если перевернешь, будешь сама все подтирать.

Потом что-то случилось с ее забранной в металл ногой, а может, паника вызвала в мозгу короткое замыкание, сжегшее все воспоминания о том, как пользоваться ортопедическим аппаратом, но так или иначе Лайлани застыла коленопреклоненной перед падшим богом материнской любви, тогда как Синсемилла продолжала рыдать за решеткой пальцев. Кухня сжималась и сжималась, превращаясь в исповедальню, эффект клаустрофобии усиливался, все шло к тому, что вот-вот послышатся признания Синсемиллы, которые откроют Лайлани такие глубины ужаса, что ее засосет в них, как в трясину или зыбучие пески, откуда пути назад уже не будет.