Каждое учение объясняло законы мироздания по-своему, но для Белкина эти объяснения не подходили. Многое не устраивало его в тех верах и писаниях. Что-то определённое не устраивало, но что конкретно, он объяснить затруднялся. Путём проб и ошибок ему ничего не оставалось, как обратиться в традиционное православное христианство. Бороду он слегка подравнял, но оставил, но шевелюру на голове отрастил густую и уже не походил на Кришну, а на среднеславянского мужичка а-ля молодой Гришка Распутин или Ермак вместе взятые. Но до Распутина ему далеко – не та потенция и не те возможности и связи. Скорее, походил на Емельяна, на того самого Пугачёва, за десять лет до восстания – это самое то. Обыденный крестьянский имидж – таким и стал Белкин. Даже одеваться стал проще: забросил «Армани» и «Гуччи» и перешёл на свободные одежды, штаны и свитеры, а когда непогода, носил старенькие, без лоска, плащи. Совсем забыл он о моде, как и о женщинах. Стал читать Библию и Евангелие, научился молиться и посещал воскресную службу. И всё говорил, что все мы под Богом ходим, всё по воле Господа и всё предрешено. И замаливал он сам грехи, а я думал, что на него наводится новая порча. Но удивительно особенная, так что до помешательства было недалеко. И пусть к Белкину не прилетали посланники неба и не нарекали его ангелом-хранителем, и он не бороздил космос, как просторы большого театра, но что-то не то в нём чувствовалось: он не отвечал прямо на вопросы, то и дело бросался в отвлечённые рассуждения о предназначении человека и зарождении матушки-Земли – всё заканчивалось выводом о внеземном разуме и нашем всеобщем покаянии.
Я решил, что крыша у бедолаги съехала окончательно, и поверил в старушечьи заклинания, что это она его повернула лицом к Богу, но слишком увлеклась. Боялся сам заразиться религией, старался меньше общаться с ним, отбрасывал от себя любые намёки религиозного фанатизма, ушёл в развратный загул, навлекая на себя новых чертей и всю прежнюю нечистую силу. Не даром, но спасся от заклинаний старухи. Бороды не отрастил, крестов не носил и воскресную службу не посещал – был вроде прежним земным грешником, но Белкина остановить не пытался. Убедился, что не справлюсь – не того полёта птица. Что давить на мировоззрение просветлённого?!
Вскоре произошёл самый загадочный поступок Белкина. Впрочем, этого следовало ожидать. Однажды, встретившись с ним за ланчем на Преображенке, он сообщил важную новость, что собрался уходить в монастырь, надумал постричься в монахи, сначала в кандидаты, а потом и в настоящего послушника. Собрался оставить с концами этот грешный мир, будет молиться в кельях за нас, грешников: за меня, разумеется, и за Секира, чтоб Господь прощал наши души и давал нам шанс на спасение. Не стараясь отговорить его, я всего лишь несколько раз переспрашивал, всё ли он хорошенько обдумал. Он отвечал слепо, твёрдо, без колебаний, как и подобает настоящему монаху. Точно Белкин переродился, и я даже почуял в нём верную святость. Точно монах, если не помазанник Божий. Я ощутил себя тварью дрожащей по сравнению с волевым и самоуверенным Белкиным. Кто знал, что так всё обернётся. В ту последнюю встречу он долго напутствовал меня, учил жизни, цитировал апостола Петра, читал отрывки из Евангелия от Матфея, а я слушал и не перечил, но не обещал следовать его учениям – я вообще ничего не обещал. Белкин отдалялся от меня безвозвратно, уплывая на белом корабле в небо, а я оставался на причале, врастая босыми ногами в мокрую землю, словно утопая в болотной трясине. И он сдержал обещание – постригся в монахи, уйдя в мужской монастырь на Валаамские острова. Там и обосновался, жил в смирении и полнейшем ограничении, но под Богом. Звонил в колокола, нёс службу, молился день и ночь, испытывая себя на прочность, а я потерял последнего компаньона.