В гневе смахиваю со стола убогую глиняную посуду, и та с грохотом летит на пол. Хлюст отступает.
– Немой, уходить надо. Нет времени. Эти, в часовне, сонные должны быть. Можем проскочить.
А ведь он прав, у нас даже нет времени закопать парня. Уходить надо сейчас. Я успокаиваюсь. Я глубоко и часто дышу.
Хлюст шарит по полу и ставит на стол уцелевшие кружки; я слышу, как плещется белесая жидкость из прозрачной бутылки, которая чудом не разбилась. Хлюст протягивает одну кружку мне:
– Ну, за упокой Мелкого, – и опрокидывает выпивку в себя.
Я тоже выпиваю. Самогон сводит горло и горячей тяжестью падает в желудок. Я не помню, какой он на вкус. С тех пор как я лишился языка, это ощущение мне недоступно. Я могу одинаково жевать жмых, хлеб или сочное мясо, и для меня почти нет разницы. Последний вкус, который я хорошо помню, – соленый. Вкус моей крови.
Хлюст тем временем надевает буденовку и пересчитывает патроны в барабане.
– За Мелкого не беспокойся. Расскажем, что погиб за большевиков, – они из него героя сделают.
Скрипит дверь, и вместе с болотным туманом, который таки добрался до заимки и теперь пытается проникнуть в избу, появляется сутулая фигура деда.
– А вот и мясо, – шепчет Хлюст, – даже звать не пришлось.
Громко ступая, идет к старику.
– Ну что, дедуль? Давай прогуляемся.
– Да раненько что-то… – дребезжит дед.
– В самый раз, – отрезает Хлюст, – уходим мы. Проводи, а?
– Провожу. Отчего же не проводить? – Дед трясет желтушной бородой.
Он разворачивается и бредет обратно в туман. Следом выходит Хлюст. Прикрываю глаза Мелкому.
Прости меня, что не уберег. Этого раскаяния недостаточно, и тут даже отец Александр не поможет.
Если бы во мне была вера с горчичное зерно, и я сказал горе: «перейди отсюда туда», и она бы перешла.
Встань и иди, Мелкий.
Мелкий лежит недвижимо, словно выточен из дерева.