Лоб Ронни избороздился морщинами:
– И оказались бы полными трусами.
– Мне казалось, ты сам только что сказал, что вообразить что-то все равно, что пережить это.
– Господи, чел, – произнес заплакавший Ронни, – я только что сестру потерял, а ты собираешься херовые споры устраивать?
Глава 20
Глава 20
Когда Обри проснулся почти одиннадцать часов спустя, он понял то, чего не в силах был уразуметь несколько месяцев назад. Джун убеждала его уходить от Хэрриет не потому, что она переживала за него. Джун убеждала его уходить, потому как переживала за Хэрриет, а Хэрриет была слишком любезна (или слишком лишена уверенности – выбирайте сами), чтобы попросить Обри убраться ко всем чертям из ее жизни. К этому она и клонила в день поминок. «Что еще вы с Джун обсуждали?»
В тот вечер в «Хливких Шорьках» Хэрриет и Джун, возможно, мгновения отделяли от того, чтобы прервать свое неудачное выступление на публике, когда он все спутал, потянув одеяло на себя. Он устроил все гораздо серьезнее, чем это должно быть и чем им когда-либо хотелось. Девушки освободили для него место в своих жизнях, но только после того, как он локтями пробился и напластовал собственные желания над их безобидной забавой.
На земле, по сути, не было никого, кроме его матери, кто не смог бы оправиться от его непостижимого исчезновения. Там, внизу, нет жизни, в которой его не хватает, потому что он так и не озаботился тем, чтобы ее создать. В мире внизу он оставил такой же слабый след, как и тень от облака, проплывшего над полем, – эта мысль бесила его, вызывала еще большее желание вернуться туда, вниз.
Он свернул шелк оболочки так же, как и нашел его, пользуясь складками, которые слежались от времени. Занимаясь этим, Обри заметил, что полотнище было подготовлено к тому, чтобы раскрыться шире, чем обычно делает оболочка, хотя все веревки все еще можно было бы свести вместе воедино, до ширины примерно мужской талии.
Обри пошел по волнующейся поверхности облака с толстой кипой шелка под одной мышкой и связкой веревок – под другой. Дыхание его клубилось паром. Его била дрожь, но от холода или от негодования, он не понимал. Его мучал стыд за то, что он так томился по Хэрриет, когда ей он явно не был нужен, ему было стыдно за то, что он отказывался прыгать с самолета, мучил стыд, что он в двадцать четыре года еще так и не начал жить. Он лелеял свой стыд, словно это было его оружие, может быть, куда более стоящее, чем пистолет.
Кровать, ванна и вешалка стояли там, где он их и оставил. Он повесил кипы шелка на вешалку рядом со сбруей парашютиста. Есть ли смысл хранить ее… в это он слишком вдумываться не хотел. Пока еще. Пока у него имелся пистолет. Пистолет этот в последний раз использовался для самоубийства, однако Обри считал, что он делает возможным иной, более приемлемый вид побега. Шелк и веревки, с другой стороны, прекрасно пригодятся впоследствии, если все остальное не получится, а говоря по совести, убивать самого себя – к этому у него сердце не лежало.