Светлый фон

Выхватив из мертвой дядиной руки револьвер, я поднял его и выпустил в темнеющий за туманной завесой силуэт три пули – три послания распятого бога. Грохот выстрелов разлетелся по пещере. Палемон заревел от боли и ярости, а я бросился прочь, сквозь кружащуюся мглу, которая стремительно рассеивалась.

Он гнался за мной по туннелю, и, хотя я бежал, а он тащился, волоча ноги, расстояние между нами неумолимо сокращалось. Огромное чешуйчатое тело ворвалось в проход. Оно билось в агонии, головы с визгом метались, колотясь о стены и потолок, чешуя лопалась, выпуская струйки смрадного дыма. Тварь умирала вместе со своим хозяином – или рабом?

Я отпрянул от нее, упал, и надо мною вознесся косматый силуэт с горящими глазами. Палица вломилась в пол рядом с моей головой, запорошив глаза и рот каменным крошевом. Кашляя и отплевываясь, я откатился и еще раз выстрелил наугад. Вопль боли вырвался из простреленной груди Палемона. Снова взметнулась палица, но тут извивающийся хвост чудовища огрел гиганта по ногам, и он, отлетев, врезался головой в стену.

Он сполз на пол, не выпуская из рук дубины, а содрогания многоглавой змеи становились все слабее, пока не стихли совсем.

Я лежал в темноте, тяжело дыша; мне вторило тяжелое дыхание Палемона. Потом он заговорил:

– О мой мальчик… мой глупый мальчик… разве я хотел тебе зла?

– Ты еще жив, проклятый дьявол?

– Дьявол! Я лишь защищал последние крохи своего мира. Но пусть дьявол; куда хуже, что я стал философом! – Палемон мрачно засмеялся, но смех его перешел в хрип.

Вопреки всему, я понимал его. Бесконечное множество лет жили они вместе – герой и чудовище, некогда враги, ныне – последние свидетели безвозвратно минувшего. С их смертью навеки уйдет живая память об эпохе, где ужасное и прекрасное сливалось в безупречной и неразрывной гармонии.

Палемон издал последний клокочущий хрип и затих. А я долго еще лежал во тьме, мечтая лишь об одном – раствориться в ней и больше не существовать.

Только к вечеру я нашел в себе силы выбраться из пещеры.

Шум волн стих, будто по волшебству. Теперь, когда мой страшный дед умер – как Тео, как дядя Никос, как старик Яни, как мой изверг отец, как моя бедная мать, как Пенелопа, которая никогда не была моей, – море набегало на скалы мягко, умиротворенно. Улегся и ветер. И алмазными россыпями сияли созвездия, среди которых, приглядевшись, можно было различить Гидру и Геркулеса.

В следующем году началась война.

 

Анатолий Уманский

Анатолий Уманский

Ковчег

Ковчег

Бушеру было холодно. И не только потому, что старинный парижский особняк, занимаемый музеем лейб-гвардии казачьего Его Величества полка, почти не отапливался, – у беглецов из погибшей страны были сложности с финансами. Все равно здесь не хуже, чем в его убогой комнатушке – на дрова жалованья смотрителя не хватало. Нет, такое Бушер вполне мог бы пережить – забившись в темный угол зала древнерусских ценностей, укутавшись в плед и глядя, как в чахлых лучах заходящего солнца, которые проникают сквозь пыльные стрельчатые окна, мерцает вырывающийся изо рта пар. По крайней мере, эти серебристые клочья срывающегося с губ дыхания напоминали ему, что остатки легких еще могут поддерживать в нем подобие жизни.